Запятнанная биография
Шрифт:
Спустя двадцать пять лет в юбилейном номере своего журнала Виктор опубликовал замечательную статью, посвященную жизни и деятельности Ратгауза. Читая ее, я понял, как глубоко и сильно чувствовал и чтил он его идеи, как близки они были в те баснословные года, как на много лет вперед опережали уровень тогдашней науки. Я понял также (и это по сугубо научной статье!), почему простил старик своего неверного ученика».
«Что же я подарил старику в тот день? Что-то, что оказалось знаком, предвестником отступничества?»
Виктор Юрьевич вспомнил, как зашел в комиссионку на улице Горького. Цены потрясли, и он уже решил уйти, когда заметил три фарфоровые фигурки. Милые лобастые китайские мудрецы. Совершенно одинаковые, только халаты разных цветов.
— Здесь маленькие дырочки, — радостно объявил Егорушка, — дядя, вы не видели?
— Ты видел, Виктор? — Ратгауз с умилением смотрел на Егорушку, вертящего в руках безделушку.
— Тебе тоже нравится?
— Ага. Смешной. Дорогой, наверно?
Виктор сделал вид, что не слышит вопроса.
— Вить, он дорогой?
— Егорушка, такие вопросы задавать не принято, ты же знаешь.
— А пускай скажет.
Странный тип был этот Егорушка. Лишь много лет спустя узнал Агафонов о характере их взаимоотношений. Узнал и поразился силе и бескорыстности любви старика. Его даже не покоробило открытие, не унизило памяти покойника, потому что помнил, видел нежность и заботу, отеческую тревогу за судьбу дурного юнца. Но в тот далекий год воспринимал Егорушку как единственно неприятную деталь дома, который он так любил. Ему нравилось бывать здесь. Нравился старый деревянный особняк на тенистой просеке Тимирязевского парка. Нравился заросший лопухами и дикой малиной участок, скрипучая винтовая лестница, ведущая на второй этаж из холла, редчайший гербарий, развешанный по стенам в рамках карельской березы, запах трубочного табака, лаванды и даже некоторой старческой запущенности, исходившей от хозяина.
Дом без женщины. Нехитрые хозяйственные обязанности выполнял воспитанник Егорушка — высокий, мосластый, нездорово бледный юнец. По утрам он на кухне пил чай с молочницей и беседовал о деревенской жизни, потом отправлялся на Минаевский рынок. Возвращался счастливый, нагруженный всегда удачно купленной провизией. Рассказал как-то, что встретил одного то ли из-под Мценска, то ли орловского, хвалился смекалкой и хозяйственностью, демонстрировал картошку-синеглазку, жирный куриный труп. Это были его счастливые дни. В несчастливые он лежал босой, в нижнем белье на диване красного дерева и, шевеля губами, страдальчески сдвинув брови, штудировал Касаткина и Перекалина, Ландсберга или Рыбкина.
Два года Егорушка безуспешно пытался попасть в медицинский. Вечерами Ратгауз занимался с ним физикой, литературой. Виктор — математикой. Это была мука. Егорушка плакал, швырял учебники, корявым почерком выводил безграмотные диктанты. Он был безнадежно туп. И странно — Николай Николаевич не видел этого. Он жаловался на несправедливость и придирчивость экзаменаторов, на робость умного Егорушки, не выносящего жестокости и холодности совершенно неправильно устроенной системы испытаний. Вспоминал, что даже в Гейдельберге разрешали пользоваться справочным материалом. Егорушка требовал, чтобы он поговорил с ректором, бывшим его учеником, совершенно логично замечая, что стоит дяде только пошевелить пальцем, грозился уехать назад в Мерефу. Виктор видел, в какое отчаяние и страх повергает эта угроза Николая Николаевича, тактично намекнул, что не видит ничего дурного в таком ходатайстве, но Николай Николаевич был непреклонен. Однажды после очередной истерики Егорушки, когда тот, рыдая, убежал наверх, сказал жалобно:
— Я просто не могу. Не знаю, как это делается.
В Мерефе Егорушка состоял фельдшером при пункте заготзерна. Любимыми его воспоминаниями были бессвязные рассказы о каком-то Клебанове, с которым вместе воровали зерно. Николая Николаевича мучили и смущали эти рассказы.
— Это ведь нехорошо, Егорушка, — с робкой строгостью прерывал
он косноязычный треп воспитанника.Развалившись на диване красного дерева, шевеля синюшными пальцами огромных, шелушащихся ног, Егорушка парировал высокомерно:
— Вам хорошо, вы не голодали, дядя Николай, и рассуждать про жизнь не можете.
— Да, да, — тотчас соглашался Николай Николаевич, — а ты плохо ешь. И так бледный, да еще плохо ешь.
Егорушка был действительно бледен, серо-бледен, и Виктору невольно представлялся лежащим в морге, огромными шелушащимися ступнями вперед. Именно таким он и увидел его в полутемном холле, лежащим на полу, измазанным чем-то черным. Кончил он страшно. Сначала, в разгар всеобщего безумия, видимо по чьей-то просьбе или приказу, взломал письменный стол своего воспитателя и выкрал его черновики и рукописи. Эти документы стали главным обвинением старику. Их цитировали, проклинали, глумились. Карикатуры, изображающие пигмея с огромной головой, гоняющегося с сачком за мухами, лижущего ноги самодовольному джентльмену в цилиндре, появились в газетах и юмористических журналах. Но старика не трогали. После предательства Егорушки он съехал, жил в одиночестве на заброшенной даче под Звенигородом.
Егорушка продавал гербарии, мебель красного дерева, коллекции трубок, редчайшие книги. Потом сгинул, и никто не спохватился, отчего уже несколько дней не горит по вечерам свет в доме проклятого, затравленного старика. Кругом жили проклятые и затравленные, а проклинателям и травителям Егорушка был уже не нужен.
Однажды старик попросил Виктора зайти проведать. Непонятная доброта, граничащая с безумием, — этот звонок Виктору и приглашение навещать, не забывать старика, «если, конечно, располагает временем, путь ведь неблизкий».
И разве понятными были первые слова, когда в ответ на жалкое виноватое бормотанье обнял, перекрестил: «Не терзайтесь, голубчик, не мучайтесь, ибо проклятие искушающим слабых мира сего, лучше бы им мельничный жернов на шею». Живя в одиночестве, забытый, полуголодный (иногда из санатория ученых комендантша поселка приносила в судках еду), Ратгауз продолжал работать. Виктор поразился, как много он сделал и как исхудал.
Они продолжали свои занятия. Математическая модель эволюционных процессов. Тихие осенние дни. Темный овраг за забором в дальнем конце участка. У забора — ветхий столик и скамейка. Старик уводил его сюда. Замызганный верблюжий халат, огромный купол черепа, костлявая рука твердо выводит формулы. Все, чем занимался потом Виктор Юрьевич, родилось здесь — на краю черного глухого оврага: старик сидел здесь без него и писал мемуары, «выполнял урок», как называл свои гениальные прозрения.
Ломая кусты, человек карабкался по склону. Возник внезапно, совсем рядом — странный человек. Старик сразу не понял — мужчина или женщина: лыжный костюм, стрижка скобой. Еще подумал — трисомия, лишняя хромосома. Сказал:
— Здесь частное владение, но, если вам угодно, можете пройти через участок, выйти на дорогу.
Человек молчал.
— Мне стало страшно, — рассказывал старик шепотом, запекшимися губами, — мне стало очень страшно. Я приподнялся, хотел встать, человек метнулся ко мне, голова раскололась чудовищной болью, и больше ничего не помню. Пожалуйста, попросите Егорушку прийти ко мне.
— К вам не пускают, — сказал Виктор глупую ложь.
Старик закрыл глаза.
Виктор не исполнял его просьб навещать Егорушку, не было ни малейшего желания, а главное, времени. И так тратил на поездки в Звенигород по четыре часа. Объяснял, что не застал дома.
— То есть я хочу сказать, что пройти к вам можно только кому-нибудь одному.
— Пускай придет он, — не открывая глаз, сказал старик, — дайте ему денег, у него, наверное, нет. Мои деньги лежат на даче под каминными часами. Зайдите возьмите, пожалуйста. И рукописи. Они спрятаны. Там, где мы сиживали с вами, в углу, у забора — куча черепицы. Там вот, под ней вложен футляр, черный, обычный, для ватмана, знаете?