Заре навстречу(Роман)
Шрифт:
— Кушайте-ко на доброе здоровье!
Голос этот точно пронзил Романа. В ушах зашумело, сердце затрепыхалось. Роман бросился к старику:
— Папаша!
— То-то, сынок, — сказал дрожащим голосом Ефрем Никитич, — от сумы да от тюрьмы… Вот где бог привел встретиться… Я-то хоть безвинно стражду, а ты-то…
— А он за народное дело, — сказал Орлов.
— Фиса здорова? — порывисто спрашивал Роман. — Ходит к тебе? А мама? Как они живут?
— Здоровы все… Ходят ко мне… Живут небойко… Вот передам от тебя поклон, может, повеселеет… Ох, горе наше горькое.
Роман, пораженный, смотрел на длинную грязную шею тестя, — она вся сморщилась,
— Как ты постарел, папаша!
— И тебя горе не покрасило, милый сын… но ты моложе… Что станем делать? — горестно спрашивал старик. — Меня-то скоро сулятся выпустить «за бездоказанность», а тебя, знать-то, крепко заперли… Ну, ладно, горе горевать — не куска лишаться, ты бы поел, а то проговоришь со мной, останешься без обеда.
— Мне с тобой повидаться — лучше всякой еды! Мне кусок в горло не лезет! — говорил Роман, глядя в глаза тестю. — Увидишь Фису, скажи, что я… кланяйся ей, маме от меня кланяйся, мамаше, тетке Дуне, дяде Паше Ческидову, всем, всем…
Дверь открылась, надзиратель сказал:
— Съели свои разносолы? Бери котел, Самоуков!
Свидание кончилось. «Как во сне привиделся!» — подумал Роман.
На другой день после этой встречи он испытал новое потрясение — прощание с Андреем.
Срок заключения кончился, а в городе Андрею жить запретили. Прямо из тюрьмы его должны были доставить на вокзал, отправить на родину, в Поволжье.
Все в камере радовались за Андрея: выйдет на свободу, снова будет работать в подполье, встретится с женой… Вот он еще тут, среди них… Крепко жмет руку, глядя живыми, горячими глазами тебе в душу… Вот взял мешок с вещами, идет быстрой походкой к двери…
— До встречи, товарищи!
И дверь за ним захлопнулась. Шаги и голоса глуше… дальше… Где-то в отдалении лязгнула еще одна дверь…
Тишина. Молчание. И вдруг… расправив плечи, раскинув руки, Орлов сделал несколько крупных шагов по камере и —
Ожил я, волю почу-у-я! —раскатился под сводами его глубокий окающий бас.
— «Славный корабль — омулевая бочка!» — резко и быстро проговорил Рысьев, весь ощетинившись и указывая на отвратительную бадью в углу. — Что вы дразните? Что вы… чему обрадовались?
Весело, ярко блеснули белые зубы Орлова при взгляде на «корабль», — любил он крепкую шутку и не однажды раздавался в камере его раскатистый хохот… но гневные слова Рысьева поразили его.
— Экой злой? — от души удивился Орлов. — Во-первых, я не дразню никого, глупо так думать… Разве у вас не бывало, что вдруг воссияет мысль: «День за днем — ближе к воле!» И даже почувствуешь: это будет! Обязательно! Скоро!
— Ничего у меня не «воссияет», — огрызнулся Рысьев, невольно передразнивая округлый жест Орлова. — Что же «во-вторых»?
— Во-вторых?.. Это, верно, вы мою привычку поддели, пересмешник вы! Во-вторых, когда глядел я на эти листочки, — он кивнул на окно, — вспомнил один свой побег. Вот в такую же весну… с этапа… Ах, здорово получилось! Как по нотам! И вот я уже далеко, иду по лесу… голодный, вольный! Кругом березы… листки молодые светятся, блестят, как мокрые… зелено кругом… Раскинул я руки да как гряну: «Ожил я, волю почуя!» — вольно, широко стало на душе! Хорошо!
Он помолчал.
— В вас много хороших задатков, Рысьев, — сказал Орлов, поглаживая иссиня-черную щетину, отросшую на щеках, — умница вы, колючий, злой… только одна беда — запутались
в разногласиях…Они заспорили. Роман сидел молча и мысленно следил за Андреем: вот он вышел из тюрьмы, вот едет на вокзал, садится в вагон… Потом воспоминание о доме, об Анфисе стало мучить его. Вспомнил лиственницу в огороде. Она зеленее, нежнее, краше березы! Тяжело стало ему. Он спросил:
— Товарищ Орлов, у вас свободна та книжечка? Можно почитать?
Книжечка, о которой говорил Роман, была шестнадцатым выпуском сборника «Знание» с повестью Горького «Мать».
До своего заключения Роман почти не читал художественной литературы. Времени ему на это не хватало… да и книги, которые приносила Анфиса из общедоступной библиотеки, — романы Шпильгагена, Вернера, Дубровской — ему не нравились. Он начал читать «Мать» лишь потому, что Андрей восторженно отозвался о ней.
Повесть захватила его с первых же страниц, с описания рабочей слободки. Как все это было ему знакомо! Читая о парнях, которые по праздникам являлись домой поздно «с разбитыми лицами, злорадно хвастаясь нанесенными товарищам ударами», он ясно видел перед собой Степку Ерохина. Образ угрюмого слесаря Михаила Власова слился в его представлении с обликом покойного Ческидова — Пашиного отца…
Книга заставляла его думать, учила понимать людей. Когда Павел Власов сказал, что революционную работу он ставит выше личных чувств, любви, перед Романом точно раскрылась душа Ильи… Вместе с Павлом Власовым рос и сам Роман. Он много раз перечитал речь Павла на суде. Почти наизусть заучил ее. Ночью, лежа с закрытыми глазами, мысленно произносил эту речь — с пылом, с гневом, с воодушевлением.
— На третий ряд читаю, — говорил он с широкой улыбкой, — на третий ряд читаю, а за живое берет! Вот это — книга!
Через несколько дней страшная весть пронеслась из камеры в камеру: Ивана Даурцева, Натана и Моисея присудили к смертной казни.
Смертников держали строго. К ним не допускали уголовных для уборки камеры, их не водили на прогулку.
А слухи просачивались неуловимыми путями… Говорили, что товарищи держатся твердо. Однажды утром все заговорили о том, что казнь совершится этой ночью. Непривычная, настороженная тишина стояла в этот день в тюрьме.
«Только одно бы сказать Ване: не беспокойся за Володьку, за Наталью, не оставим! — терзался Роман, мыкаясь по камере. — Да неужели и записку нельзя передать?..»
Рысьев и Орлов молчали.
Медленно-медленно тянулся этот мучительный день. Наконец смерилось. В камерах под потолком зажглись мутные лампы.
Тюрьма затаилась. Ни разговоров, ни песен… Все знали, что до полуночи казнить не будут, но невольно каждый прислушивался: не загремят ли двери, не зазвенят ли кандалы… Муку ожидания переносили не одни осужденные.
Ровно в полночь послышался отдаленный лязг двери, топот. И разом все камеры ожили: заключенные начали стучать в двери, закричали:
— Ведут! Ведут! Прощайте, товарищи!
— Месть палачам! Месть палачам! — кричал кто-то в соседней камере.
Осужденные отвечали. Глубоким басом крикнул «Прощайте!» Иван Даурцев. Нервно выкрикивает Натан: «Товарищи, завещаем вам наше дело!»
Надзиратели бегали по коридору, приказывали молчать, закрывали волчки.
Роман, прильнув к глазку, увидел, как из-за поворота, окруженные конвоирами, вышли осужденные. Навеки запомнилось бледное, решительное лицо Ивана Даурцева в рамке черной бороды и волос. Роман вцепился в решетку.