Зарево
Шрифт:
Между тем мистер Седжер рассыпался в похвалах русской армии, казакам, которые на его глазах ходили в атаку, разведке в лице мистера Ханыкова и санитарной службе, — он, улыбаясь, повернулся к Людмиле.
— При подобных суровых мерах изоляции и карантина, конечно, возникновение эпидемии чумы в русской армии невозможно, и нам, британцам, есть чему поучиться у наших доблестных союзников.
«Ах, поучиться! — мелькнула вдруг озорная мысль у Люды. — Я тебя поучу…»
Она поклонилась мистеру Седжеру и громко сказала:
— Я очень благодарна мистеру Седжеру за лестное внимание. Многие наши русские врачи были в Индии и участвовали там в борьбе с эпидемией чумы. Я имела возможность беседовать с этими врачами и пришла к заключению, что великобританское правительство в борьбе с чумой не занимает ясной позиции…
— Врач Гедеминова, — строго сказал Марин, — опомнитесь!
— То есть что вы хотите сказать, Людмила Евгеньевна? — спросил обеспокоенно главврач.
— Я хочу сказать то; что, поощряя лучших людей Англии, её врачей и общественных деятелей
— Госпожа Гедеминова высказывает, мистер Седжер, свою, только свою точку зрения… — перебил Марин речь Людмилы.
— Госпожа Гедеминова пользуется информацией из злонамеренных источников, — сказал мистер Седжер.
Людмила взглянула на Ханыкова. Румянец появился на его лице, в карих глазах его она прочла больше чем одобрение; видно было, что он восхищается и любуется ею, и она, покраснев, отвернулась.
Часть третья
Глава первая
Весной пятнадцатого года в болезни Асада произошел давно ожидавшийся врачами благодетельный перелом. Асад стал выходить на улицу один. С ним заговорили вывески и афиши. Врачи обещали, что с осени он может возобновить посещение училища, и он предполагал за год наверстать упущенное.
Теперь, осторожно предупредив жену о том, что Асад перенес глазную болезнь, Хусейн Асадович Дудов списался с сыном, и однажды ясным летним днем Асад отправился в Арабынь, где не был два года.
Между Краснорецком и Арабынью три раза в неделю ходил поезд местного сообщения. В составе его полагался один вагон второго класса, и если бы Асад ехал с отцом, ему непременно пришлось бы попасть в этот вагон. Старый Дудов при всем своем либерализме считал, что ему не подобает ездить третьим классом, но, войдя в вагон, он тут же немедленно ложился спать, Асад же томился, бродил по пустому душному коридору с окнами, которые были наглухо завинчены шурупами даже в самое жаркое время. Эту скуку хорошо запомнил Асад, и потому теперь он купил себе билет третьего класса.
Здесь все окна с обеих сторон были открыты. Вольный ветер гулял по вагону, и поля, станицы, сады, мечети, церкви неслись мимо, не отделенные пыльным стеклом, а снеговые вершины веселореченских гор то исчезали, то вновь появлялись, и в сравнении с ними все казалось маленьким.
Войдя в вагон, Асад присел на краешек скамьи в самом первом купе, где между пассажирами двух верхних и двух нижних полок давно уже шел оживленный разговор. Но едва Асад, в своем белом парусиновом костюме и форменной, зеленой с желтым кантом, фуражке ученика реального училища, присел на скамейку, разговор сразу прекратился. Усаживаясь, Асад запнулся о какой-то мешок, выпиравший из-под скамьи, одни из двух очков спали с его носа, и он сразу погрузился в муть, светлую и неясную, и стал беспомощно шарить вокруг себя. Чья-то крепкая рука подхватила его под мышки и посадила на скамью. Тут же в руки ему вложили очки.
— Вот сюда, сюда, к окошечку, — сказал женский заботливый голос.
— Какое же может быть у тебя учение, если ты глазами болеешь? — густо спросил кто-то с верхней полки.
— Я не учился два года, был совсем слепой, — ответил Асад.
Наступило сочувственное молчание. Поезд несло и качало, старые вагоны скрипели. В этом движении было что-то похожее на полет. Запах махорки смешивался с ароматом садов, медовым легким запахом.
Асад поправил очки и стал разглядывать людей. Возле него сидела круглолицая, с бледным маленьким ртом, пожилая, но все еще миловидная женщина в лиловой красивой шляпке из легкой соломки. Вызывающая яркость этой шляпки как-то не соответствовала выражению грустной доброты и ласковой заботливости привлекательного, но начинающего уже блекнуть округлого лица. Женщина уступила Асаду свое место возле окна, сбоку, и светло-серым глазом участливо и наивно поглядывала на него.
— Вот не было бы счастья, так несчастье помогло, — сказала она со вздохом. — На фронт зато не попали.
— Ничего, и до слепых и до хромых доберутся, — сказал военный, сидевший напротив Асада, возле окна.
Его солдатская фуражка с черным кантом лежала на столике; круглая большая голова обрастала рыжеватым ершиком; в глазах, устремленных на Асада, тоже как бы рыжеватых, светил пристальный и недобрый огонек. Большая рука, лежавшая на колене, обтянутом военным зеленым молескином, выкраплена рыжими крупными веснушками, а голос был резковатый и громкий. «Рыжий голос», — подумалось Асаду. Через весь лоб военного, начинаясь под волосами и прорезая темно-рыжую густую бровь, проходил шрам. Затянутый багровой кожей, он дорисовывал облик этого человека — сурового и умного. Кого-то напоминал Асаду этот военный, точно он его уже видел. А тот, обращаясь к круглолицей женщине, говорил, стараясь умерить свой резкий голос:
— Невеселое это дело — слепота. Я ведь тоже три месяца пролежал после ранения, — он показал на свой лоб, и женщина внимательно взглянула на него.
— Такое страдание! — сказала она.
— И ведь чувство уже вернулось, и слышу все, а никак не верю, что живой, потому что чернота эта, как в могиле.
Сначала думал — ночь, а потом один больной просит: «Сестрица, задерни окошечко, очень от солнышка жарко». И тут заревел я, как бык. Весь медицинский персонал ко мне сбежался. Каких только страхов на войне не перевидал — не боялся, право, а тут схватило за душу! — говорил он, поглядывая на соседку Асада.— Чего не ждешь, то самое страшное, — сказал с верхней полки узколицый, с острым веселым носиком солдат. Лежа на животе, он своими синими, какими-то птичьими глазками разглядывал Асада.
— Это ты верно сказал, — подтвердил рыжий. — У нашего командира батареи подпоручика Розанова любимое слово «внезапность», — продолжал он. — «Внезапность — первое условие боевого успеха», — произнес он не своим голосом, видимо желая воспроизвести не только слова, но и самую интонацию голоса офицера. — Батарея наша придана была стрелковому полку, и не раз случалось, что наши орудия оказывались при наступлении в первой стрелковой цепи… И всегда первое дело: затаиться, захорониться, а пусть противник в контратаку пойдет. По его цепям сразу: трах-тах-тах, шрапнелью низкого разрыва. Так, бывало, сидишь наблюдателем — ну там на дереве или на крыше — и в бинокль видишь: косит людей, как траву, «коса смерти» — австрияки так и назвали наши трехдюймовые. Ну, а как погнали нас этой весной с Карпат, хвать, а нам снарядов не дают, только успевай орудия вывозить. Вот тут-то уж наш командир приутих… Раньше, бывало, все нас учит — или насчет материальной чести, или долбит нам солдатскую словесность о том, что первое наше дело: братьев славян освободить… У нас один был московский, Киреев, так он говорил: «Раньше чем других освобождать, хорошо бы самим освободиться». Конечно, это не при офицерах, ну а так, сами с собой, обыкновенный солдатский разговор. Ну, а как остались мы без снарядов, тут их благородия приумолкли… А что скажешь?.. Между солдатами идет прямой разговор: измена. Про Сухомлинова и Мясоедова, про Гришку Распутина, — снизив голос, сказал он. — А им что на это отвечать? С нами в один голос петь, что ли? — зло усмехнулся он.
Асад слушал этот разговор с интересом. Его поразило, что здесь, в купе третьего класса, и за обеденным столом у Гедеминовых, в интеллигентном доме, говорили об одном и том же.
— Да и что они могут нам сказать? — вмешался в разговор остроносый солдатик. — Уже вся армия эту правду узнала. У нас под Ново-Георгиевском то же самое, что и у вас под Львовом. И не то чтоб снарядов нет, а пополнение на фронт пришлют, так ведь винтовку и ту не получишь.
— Да, замолчали господа офицеры, — продолжал артиллерист. — Раньше все разговаривали, а тут ни-ни… Кто в карты играет, кто, чуть госпиталь поближе, бежит скорей туда, спирт добывает, с «милосердными» гуляет… Однажды батарейный проезжал верхом мимо нашего орудия. Дождь начался — он к нам в землянку. А как раз в это время наш Киреев рассказывал. «Излишня, — говорил он нам, — эта война и совсем не за русское дело затеяна. Из-за прибыли заграничных буржуев. И пусть бы себе немцы да англичане глотку рвали, у нас есть свой лютый враг — помещик». — И, рассказывая, военный в этом месте совсем перешел на шепот, прищурясь и опустив густые бронзовые ресницы. — И вдруг поручик: «Это что, говорит, за разговоры!» И пошел свое начесывать! Мы молчим. Говорил он, говорил, меня зло взяло. Я вдруг и скажи: «Ваше благородие, и что вам за охота с бессловесными скотами разговаривать?» — «Кто это, говорит, скоты?» — «Да мы. Ведь нам по уставу с вами спорить не положено, одно лишь: «Так точно, никак нет»… А вы вот, если учены, расскажите: зачем человеку жизнь? Вот у меня, говорю, на Кавказе Сенечка дружок был, так он и в Америку на пароходе ездил с духоборами, и три раза его мертвым объявляли, и в пятнадцати тюрьмах сидел, и змеи его жалили, а умер на Кавказе, и даже следа от могилки не осталось. Зачем все это?» Тут наш батарейный перестал проповедовать, смотрит на меня, а глаза у него светлые такие, ну прямо девичьи глаза, и говорит: «Да, Комлев… война заставляет быть философом». Ну, дождь прошел. Уехал. А Киреев мне: «Молодец, Серега, отвел его в сторону своей философией». А я ведь всерьез говорил, совсем не для отвода… Потом стал батарейный меня отличать. Бывало, как встретит, заводит разговор: что такое есть человек, какое его назначение на земле… Говорит: «Чтобы помирать не стыдно было!» Ну, а я отвечаю: «Не о смерти, а о жизни речь: чтобы не терялся человек, как бумажка». Вот раз приехал он к нашему орудию, а нам как раз снарядов завезли. Соскочил он с коня веселый такой… А неподалеку тут старая траншейка была, в ней травка свежая, словно после дождя. Сел он на бугорочек, на песок, ласково так глядит. У меня папироса погасла, он дает мне прикурить, а сам говорит: «Давно что-то я вас, Комлев, не видел, уже опасаться стал, не в яму ли вас сволокли». Я прикуриваю и хочу ему сказать, что, мол, живы будем, не помрем, — так, пошутить. И вдруг это грохот, рев — и нет ни его, ни меня, ничего нет! А как пришел в себя в госпитале да взвыл от слепоты, мне и объяснили — где и что я, и хоть у меня черепушка треснула, а все же я счастливый шанец вытянул. Как ударил тогда немец дальнобойной прямо в наши фуры со снарядами — изо всей нашей команды при орудии только я один и остался жив. «А как, говорю, наш батарейный, поручик Розанов? Он со мной разговаривал, когда снаряд разорвался». Никто не знает, и только санитар, что принес меня, сказал: когда вытаскивали меня из моей траншейки, которая меня спасла, так гимнастерка моя вся была измазана мозгом. Понимаешь? — сказал он, обращаясь вдруг к Асаду, и Асада в эту минуту поразило выражение его глаз: напряженно-острое. — Мозгом… — повторил он.