Зарево
Шрифт:
Все молчали. И только ветер по-прежнему носился по вагону.
— Интересно? — усмехнулся он. — Ударил немец по нашему орудию — хоть бы целился, пристреливался, а то ведь так, дуром, накрыл, с первого снаряда. Ему, поручику-то, всего двадцать два года было. За что?
— Э, старший фейерверкер, видно, ты присягу забыл, что спрашиваешь! — ехидно сказал с верхней полки остроносенький солдатик.
— Зачем ты шутишь? — подняв на него свои яркие карие глаза, спросил артиллерист. — Я ведь и сам пошутить могу, но не хочу я шутить. Не для того человек на земле живет, чтоб мозги его, как помои, расплескивать, никогда я с этим не смирюсь.
— Спросили тебя! — ответил сверху русенький и ловко соскочил
Это был тоненький, невысокого роста, гибкий паренек с лычком ефрейтора на защитном погоне — ладный пехотинец-ефрейтор, каких немало.
Поезд медленно подходил к одной из промежуточных станций, к той, откуда отходила ветка на Арабынь. Асад высунулся в окно поглядеть на родные места.
— Э, Асад? Здравствуй, брат!
Внизу, возле вагона, под самым окном, Асад увидел Саладина Дудова, своего дальнего родича. Они не виделись года четыре, с тех пор как Саладина за неуспеваемость окончательно исключили из третьего класса реального, где он готов был остаться и на третий год. Саладин поступил тогда в юнкерское кавалерийское училище. Асад поразился сейчас тому, как изменился Саладин: лицо совершенно утратило детские очертания, стало бессмысленным и красным, глаза остекленели. Но особенно изменили его облик усы, черные и толстые, с концами, победно подкрученными вверх. Видимо, он чувствовал себя превосходно. Синяя черкеска, белый башлык, лихо заломленная кубанка и три звездочки на погоне.
— Рад видеть тебя, братец Асад, — говорил он. — Рад видеть, милый. Дудов с Дудовым встретился — родная кровь. А почему едешь в хамском вагоне? Ты дворянин, благородного рождения, идем в штабной вагон, доблестному офицерству… Эх, пить будем, гулять будем, а смерть придет — умирать будем! — переходя на песенный лад, говорил Саладин.
— Мне и здесь хорошо, — угрюмо ответил Асад.
О том, что Саладин глуп, Асад знал давно. Отец Асада не раз удивлялся, как это лошади разрешают Саладину на них ездить, он же глупее самой глупой лошади. Но Саладин с детства отличался добродушным и веселым нравом, и потому Асад относился к нему по-приятельски, и только сейчас Асаду, пришло в голову, что в глупости Саладина есть что-то недопустимое.
Паровоз пронзительно свистнул и тронулся. Крикнув Асаду что-то дружеское, Саладин лихо вскочил на подножку одного из вагонов.
— Не миновать, придется нам ихних благородий своими руками учить, — сказал вдруг сидевший рядом с Асадом третий спутник, до этого все время молчавший.
Асад взглянул на него. Это был русый, с рыжеватыми пушистыми бровями казак, в синей черкеске, такой же, какая была на Саладине, только сукно погрубее.
— Подумать только, — медленно продолжал казак, — давно ли мы их под Российскую державу покорили, а теперь можно считать, что такие же псы, как и наши, даже царский конвой им доверен.
— Лютый? — спросил ефрейтор-пехотинец.
— Я же говорю, псы. Слыхал, как он об нас? Хамы, а?
— Да он дурак, идиот необразованный, — краснея, сказал Асад. — Его из третьего класса за неуспеваемость выгнали.
— Ничего, — со зловещим спокойствием проговорил Комлев. — Мы их образуем. Мы для всех благородий и высокоблагородий скоро университет откроем.
Казак одобрительно усмехнулся. Асаду показалось, что и казака он встречал где-то.
Между тем круглолицая женщина, сняв свою лиловенькую шляпу — без нее она стала еще привлекательнее и миловиднее, — разложила на столе брынзу, помидоры. Солдаты достали из вещевых мешков воблу, колбасу. Остроносенький ефрейтор успел сбегать за кипятком. У Асада с собой ничего не было. Казак полез в свой вещевой мешок, достал оттуда пузатую чашку с золотыми канарейками по белому фону и дал ее Асаду, налив себе чай в алюминиевую кружку. Когда Асад, стесняясь, что казак отдал ему лучшую посуду,
попросил обменяться, казак сказал:— Никак это не выйдет, господин гимназист, потому что без привычки вы обожжетесь. А это женки моей памятка, да и мамаша ваша, наверно, из такой вот вас чайком поит. Жива мамаша-то?
— Жива, — ответил Асад.
— А моя померла. И пустой стал дом родной. Отец жив, и жена у меня хорошая, и братка добрый, и сношенька ласковая, а без мамы все не так. И стол будто не накрыт, и кровать не застлана, — протяжно говорил он, ни к кому не обращаясь.
И странно было Асаду слышать, что эти какие-то отборно нежные слова произносит мужчина в цвете сил, испытанный воин, — два георгия четко белели на его черкеске.
Разговор в купе перескакивал с вопроса на вопрос: говорили о ценах в вокзальных буфетах и на базарах, о том, что в больших городах нет хлеба и что солдатки бунтуют.
— Как война началась, все над немцами в газетах потешались, — тоненьким голосом говорил ефрейтор. — Они-де, как война, так карточки с первых дней ввели. Наша-де Расея хлебом весь мир завалит. А теперь уже в хлеб и мякину кладем.
— Письмо мне на фронт прислали: в станице нашей потребительскую лавку закрыли, — сказал казак. — Я из станицы Сторожевой — слышали, может? Ни соли, ни керосина, ни сахара… Ну, а лавочник, понятно, наживается.
— Раз-ру-ха! — со смаком выговорил ефрейтор новое словечко.
Асад ел молча. Он чувствовал на себе взгляд рыжего артиллериста. Под этим тяжелым взглядом ему не хотелось ни есть, ни говорить. С ним рядом ехали два человека, с обоими он где-то виделся. Но когда и где?
— Стой, машина, — сказал вдруг весело артиллерист. — Вспомнил! Хватит нам с вами в переглядки играть. Не припоминаете, где и когда виделись?
— Нет, — ответил Асад.
— А у старого Шехима на дворе, за год до войны, еще когда Веселоречье поднялось. Неужто не помните?
И Асад вдруг ясно припомнил рослого мрачноватого парня в линючей бордовой рубашке, с прямыми темно-рыжими волосами, падающими на лоб, и взглядом одновременно тяжелым и озорным. Да и с казаком он встретился тогда же. Казак этот, очень молчаливый и сумрачный, сопровождал их с Константином при поездке в Веселоречье, и Асад даже вспомнил фамилию его — Булавин.
— А где, скажите, тот самый человек, который тогда с вами пришел? — спросил Комлев, особенно значительно выделяя слово «человек».
— Не знаю, где, — грустно ответил Асад. — Я давно не видел его. Последний раз расстался с ним в Тифлисе, и что с ним сталось — не знаю.
— Эх, какой человек! — воскликнул Комлев, обращаясь ко всем, и, сразу понижая голос, добавил: Вот мы тут рассуждали насчет власти, что никуда она не годная. И еще казак спорил: что нет, мол, в России другой власти, людей других нет. А я сказал, что есть другие люди в России, и речь у нас тут пошла насчет думских депутатов, которых за справедливое слово об этой войне судили. И вот я про того человека рассказывал, только имя его знаю — Константин. Как он при мне к веселореченцам пришел, после восстания, и обещал им свободу, так обещал, будто он и есть власть на русской земле. Ну человек!
— А где же они, эти депутаты? — спросил Филипп Булавин. — И где тот, о ком ты говоришь? Я тоже малость знаю его, — сказал он, бросив быстрый взгляд на Асада и этим дав понять, что тоже его признал. — Эх, браток, Сибирь велика, там всем места хватит.
— Мало их все-таки, — вставил свое слово ефрейтор.
— Мало их, а они за народ, и народ за них, — вдруг сказала женщина.
Она мало говорила до этого, только угощала. И вдруг произнесла эти тихие, но очень уверенные слова.
— Верное вы слово сказали. — Комлев своими большими руками схватил ее руку, небольшую, чистую, с исколотыми иголкой пальцами.