Завидное чувство Веры Стениной
Шрифт:
Портфель Евгения положила себе под ноги. Потом скинула туфли и начала рассматривать окружающих.
Всякий раз в самолёте ей приходила одна и та же мысль: сколько же тайн везут с собой все эти люди! С виду толпа как толпа — но если знать историю каждого… Кто-то, не исключено, что та милая пожилая дама, усевшаяся впереди Евгении, смертельно болен. Кто-то вчера принял самое важное решение в своей жизни, но поймёт это лишь спустя много лет. Кто-то завтра изменит жене, а кто-то дал себе слово никогда больше не обманывать мужа. Кто-то, например, эта негромко похрапывающая девушка, везёт с собой гроб — сопровождает тело сестры. А у кого-то три часа назад разбилось сердце, и он вообще не понимает, зачем
Симпатичная стюардесса прошла через весь салон к аварийному выходу, у которого сидела Евгения и спала девушка. Попросила надеть туфли и убрать портфель на полку для ручной клади. Евгения заспорила, но стюардесса была непреклонна:
— Только на время взлёта и посадки! Потом, в горизонтальном полёте, сможете взять вашу сумочку обратно.
Евгения знала, что людей, которые злоупотребляют уменьшительно-ласкательными суффиксами, переубедить невозможно — такой была, например, Нина Андреевна, Ларина бабушка. Проще послушаться. Она вынула из портфеля свёрток с деньгами, а портфель закинула на полку. Стюардесса холодно улыбнулась, и тут её окликнула коллега:
— Ян, у меня там мужчина сидит с лишним весом, надо бы переместить.
— Очень толстый? — спросила Яна.
— Ну такой, турбулентный…
Стюардессы пошли перемещать турбулентного пассажира, а Евгения пристегнула ремень и снова открыла роман Хандке. Свёрток лежал на коленях, как зримый образ материальной ответственности. Тётя Вера обрадуется, даже если не покажет этого — а Евгении и не нужно ничего видеть, она и так знает, что Стениным всегда нужны деньги. Тётя Вера слишком много работает, а Лара, дурочка, бросила учёбу. Надо как-то уговорить её вернуться в университет…
Евгения покосилась на девушку, но та спала так крепко, что даже слюну пускала — интересно, где она умудрилась так вымотаться? Через проход сидела семья с младенцем, полностью этим младенцем порабощённая. Никто не смотрел на Евгению и не осуждал её — а она между тем делала кое-что предосудительное. Развернула свёрток и вытащила оттуда конверт с чужим письмом.
Евгения ещё в Париже решила: если конверт заклеен, то она не будет его читать, а если нет — тогда пусть это письмо станет одной из тех тайн, которые так легко доверить случайному попутчику.
Конверт был плотно запечатан.
Что ж, пусть таким и останется.
Самолёт набирал высоту.
Глава тридцать девятая
— Как повеселилась?
— Так себе.
— В метро прокатилась?
— Нет.
— А что ты вообще делала?
— Старела.
Сколько помнила себя Евгения, столько же она примеряла тётю Веру Стенину на роль своей мамы. Ей, конечно, стыдно было этим заниматься, но слишком уж сладкой была мечта. Слово «сладкий» чем-то походит на слово «стыдный», решила Евгения впоследствии, но легче ей от этого не стало. Роль матери подходила тёте Вере так, будто шили под неё специально — не топорщилась, сидела точно по фигуре. Родная мама Юлька была для этой простенькой одежды слишком уж оригинальной. Нечего, как говорят артисты, играть.
В памяти Евгении хранился косой десяток историй о мамином подходе к воспитанию. Хотя это был скорее уход от воспитания, помноженный на буйную фантазию. Например, однажды в детском саду Евгения, подбиваемая смелой подружкой (сама — ни за что бы!), съела несколько сушёных горошин. Воспитательница наябедничала родителям — смелой девочке хоть бы хны, а маленькой
Евгении мама рассказала страшную историю. Теперь, объясняла мама, горошины обязательно прорастут и будут лезть из ушей и носа кудрявыми зелёными веточками, помнишь, мы видели такие летом в Орске? На этом месте мама потеряла интерес к описанию и унеслась вначале мыслью в Орск, а затем — и сама унеслась на целый вечер в какие-то гости, подбросив Евгению на порог к Стениным.Евгения в ту ночь никак не могла уснуть — горошины внутри разбухали, из них вылезали ярко-зелёные ростки и пёрли вверх. Девочка чувствовала, как её заполняют изнутри кудрявые веточки, о которых с такой симпатией рассказывала мама. Она плакала тихонько, чтобы не разбудить Лару, и щипала себя за живот, чтобы горошины прекратили своё страшное дело. А потом в комнату зашла тётя Вера.
— Ты чего не спишь?
— Горох растёт, — шёпотом объяснила Евгения.
Тётя Вера потребовала полного рассказа, а выслушав, переспросила:
— Ты сколько горошин съела?
— Три, — пролепетала Евгения. Именно в этот момент ей вдруг показалось, что из правого уха торчит зелёная веточка.
— Оставь ухо в покое, — рявкнула тётя Вера. — Если только три, ничего не вырастет. Главное, больше никогда не ешь сухой горох, поняла меня?
Евгения уснула успокоенная, но горох с тех пор не ела никакой вообще.
В другой раз маме кто-то нажаловался, что Евгения плохо кушает в детском саду — а она там вообще не могла есть, потому что рядом сидел мальчик, у которого лицо всегда было перемазано кашей или соплями, одно из двух. Мама сказала, что в группе у них вот прямо с сегодняшнего дня будет установлена камера, как в кино, — и она, мама, всегда сможет видеть, ест Евгения или не ест. И если та опять закочевряжится, то вечером её будет ждать хороший дрын.
Что такое хороший дрын, Евгения не знала — и решила, что это кто-то из маминых знакомых, которых у неё было не меньше, чем депутатов в телевизоре. «Хороший» — звучало обнадёживающе, но вот «дрын» доверия не внушал. С перепугу девочка начала есть — на неопрятного соседа не смотрела, а вместо этого крутила головой, соображая, куда именно в группе мама могла поставить камеру? Решила, что камера, скорее всего, хранится на шкафу, вместе с игрушками, которые им не разрешалось брать самостоятельно — и начала вставать перед этим шкафом, улыбаться и махать маме рукой. Даже иногда говорила шёпотом: «Мамочка, ты меня видишь? Это я, Евгения!»
Ещё одно воспоминание — эпохи Джона. Мама тогда передвигалась по городу исключительно в такси — «на тачке». Сажала Лару с Евгенией на заднее сиденье и весело предупреждала:
— Ведите себя хорошо и не думайте, что я ничего не вижу! У меня глаза на затылке.
Ларе хоть бы хны, а Евгения класса до третьего считала, что у мамы под пышными кудрями скрываются сзади дополнительные глаза. Поэтому она так боялась трогать мамину голову — чтобы не повредить эти глаза (и не увидеть — ещё неизвестно, чего она боялась больше).
Евгения очень не любила, когда в игрушечных магазинах мама вдруг хватала плюшевого медведя — и начинала говорить будто бы его голосом, поднося игрушку так близко к лицу дочери, что той становилось щекотно и стыдно. Медведи, кролики, белки — все они говорили у мамы одинаково гнусавыми голосами, а заводные игрушки бились на полу в агонии.
В общем, мама делала всё для того, чтобы приблизить знакомство Евгении с теорией и практикой психоанализа, зато рядом с тётей Верой царила успокоительная, надёжная тишина. Евгении не встречались в жизни люди, умевшие молчать так выразительно, что с помощью этого молчания можно было рассказывать длинные истории. Когда тётя Вера имела дело с Евгенией, то чаще всего ворчала на неё, но это девочку тоже странным образом успокаивало.