Завтрашний ветер
Шрифт:
тельной бахромой метафор. Рваный ритм, якобы ото-
бражающий атомный апокалипсис. Устрашающие
неологизмы. Все предметы в мире существуют лишь
для того, чтобы сравнить их друг с другом. Коктейль
стран, сбитый в шейкере вместе с колотыми кусками
айсбергового равнодушия. А равнодушие — уже кро-
шечность. Я это все пишу не для того, чтобы персо-
нифицировать тот или иной вид крошечности, не для
того, чтобы любители намеков лихорадочно подстав-
ляли то или
скажу так: валите все на меня — повинен и в пер-
вом, и во втором, и в третьем. Я люблю нашу вели-
кую поэзию и не хочу, чтобы мы были крошечны-
ми хотя бы иногда, хотя бы в чем-то. Но добав-
лю одно.
В западной поэзии было и есть немало значитель-
ных поэтов «герметического» направления. В русской
поэзии этого не было, нет и не может быть. Русская
поэзия с самого начала своего существования взяла
на себя функцию совести народа. Функция совести
невозможна без боли, без сострадания. К сожалению,
рядом с оставляющим желать лучшего прогрессом
обезболивания в медицине происходит катастрофиче-
ски прогрессирующий процесс обезболивания поэзии.
Муки совеет боль за других делают человека челове-
ком, поэта поэтом. Тема совести есть тема обязатель-
ная для звания русского поэта, и если от нее убе-
гают или в ложноклассические туманы, или в рифмо-
ванные лозунги, или в расхристанный модернизм без
Христа за пазухой — это крошечность, недостойная
нашего великого времени, в которое мы живем, и ве-
ликой страны, в которой мы родились. Поэзия не де-
лается по рецептам. Но у нас есть несколько заве-
тов, не восприняв которые не подобает считать себя
наследниками русской поэзии. Вот они: «Восстань,
пророк, и виждь, и внемли, исполнись волею моей
и, обходя моря и земли, глаголом жги сердца лю-
дей!» — Пушкин. «Проснешься ль ты, осмеянный про-
рок? Иль никогда на голос мщенья из золотых но-
жон не вырвешь свой клинок, покрытый ржавчиной
презренья?» — Лермонтов. «От ликующих, праздно
болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в
стан погибающих за великое дело любви» — Некра-
сов. «Пускай зовут: забудь, поэт, вернись в красивые
уюты. Нет, лучше сгинуть в стуже лютой. Уюта —
нет. Покоя — нет» — Блок. «Счастлив тем, что цело-
вал я женщин, мял цветы, валялся на траве, и зве-
рье, как братьев наших меньших, никогда не бил по
голове» — Есенин. «Когда строку диктует чувство,
оно на сцену шлет раба, и тут кончается искусство,
и дышат почва и судьба» — Пастернак. «И песня,
и стих — это бомба и знамя» — Маяковский.
На этом стояла, стоит и будет стоять русская
поэзия.
МЫ —
ОДНО ЦЕЛОЕУ Пастернака есть примечательные строки о том,
что происходило в душе лучших людей России во
время продвижения царской армии по Кавказу:
И в неизбывное насилье
Колонны, шедшие извне,
На той войне черту вносили,
Невиданную на войне.
Чем движим был поток их? Тем ли,
Что кто-то посылал на бой?
Или, влюбляясь в эту землю,
Он дальше влекся сам собой?
Помимо поэтической красоты, в этих стихах есть
точность исторического анализа. Насилие над кавказ-
скими народами исходило из карательно-угнетатель-
ской задачи, поставленной царским режимом перед
своими генералами. Но увиденное воочию свободолю-
бие других народов находило свой отклик у свободо-
любия мыслящих русских солдат и офицеров, спря-
танного под казенным сукном армейских мундиров.
Помимо боевых ран, появилась и раненость болью
других народов, раненость красотой чужой земли,
открывшейся перед глазами. Эта земля становилась
своей не просто территориально, но, главное, духов-
но. Покорители оказывались покоренными. Завоева-
ние территории превращалось в завоевание самих за-
воевателей, зачарованных тайнами и культурой ино-
го мира, в который помимо оружия они, вне зави-
40
симости от правительства, несли свои тайны, свою
культуру, свое свободолюбие. А одно свободолюбие
всегда поймет другое. Так возникали кавказские сти-
хи Пушкина, повести Лермонтова, «Хаджи-Мурат»
Толстого. В стихах гораздо меньшего по литератур-
ному значению Полежаева прозвучал, возвышая его
как поэта, гражданский придушенный крик еще мла-
денческого, но уже втянувшего в себя воздух буду-
щего, революционного интернационализма. Полежаев,
может быть, был первым русским поэтом, который,
так больно поняв на собственной шкуре шпицрутены
угнетения, сказал, что угнетатели и у русского наро-
да, и у других народов общие. Впрочем, кто знает,
не был ли засечен когда-то батыевскими плетьми ка-
кой-нибудь неведомый нам монгольский поэт-кочев-
ник, однажды замерший на своей мохноногой лошадке
перед красотой пылающей русской церкви и вы-
плеснувший свою жалость к чужой истерзанной зем-
ле в импровизированной заунывной песне у поход-
ного костра, за что после был казнен? Кто знает, что
было в душе у товарищей Стеньки Разина, когда они
смотрели на расходящуюся кругами Волгу, приняв-
шую в себя тело персиянки, совсем не повинной в
их страданиях, толкнувших их на восстание? Гряну-