Здесь, под небом чужим
Шрифт:
От этих упражнений текст понятнее не делался.
…Луи Блан, как и Гизо, сказал бы, что политические конституции коренятся в социальном быте народа, а социальный быт определяется, в последнем счете, отношениями собственности, но откуда берутся отношения собственности – это было так же мало известно Луи Блану, как и Гизо…
…Качество и количество еще различаются и не совершенно тождественны. Вследствие того, оба эти определения до некоторой степени независимы одно от другого, так что, с одной стороны, количество может изменяться без изменения качества предмета, но, с другой стороны, его увеличение и уменьшение, к которому предмет первоначально равнодушен, имеет границу, и при переходе этой границы качество изменяется…
…В наши дни никто из стоящих на высоте современной
Утомившись от этих умных фраз, Надя задремала. Опять возник пароход, отправлявшийся в Аргентину, а потом стали приближаться прихрамывающие шаги, вроде как бы подпрыгивающие в ритме танго, и откуда-то выплыл ночной косматый человек с котомкой за спиной. Запаха, правда, не было. Надя открыла глаза. В дверях гостиной стоял безбородый незнакомец, коротко, по-солдатски, стриженный. Невысокий, кажется, вровень с Надей. Широкие плечи, плоская грудь. Бледное чистое лицо со впалыми щеками. Не старше тридцати, наверное. Чужие брюки ему пришлось подвернуть, а старый непомерно длинный профессорский форменный сюртук Ивана Егоровича мешком висел на его худых плечах.
Надя вскочила, незнакомец оказался чуть ниже нее ростом.
– Не надо вставать, – сказал он тихо и вроде бы равнодушно. – Не принято, – он помолчал, потом, поведя окрест рукой, добавил: – У них. У них не принято. Полагается наоборот. У них. А впрочем, как хотите. Вы Надежда Ивановна, знаю, а меня зовите Петром Петровичем.
Он приблизился и протянул руку. Она робко ее пожала.
– Вы постриглись? – вдруг вылетело у нее, она тут же смутилась.
– Сжег парик. Подглядывали, неблагородно, – сказал он. – Что читаете?
– Бельтова.
– А-а-а. Бельтова. Варенье. Не тратьте времени.
– Это почему же?
– Бельтов – приват-доцент, все по полкам. А еще читаете что?
– Еще Риту Дорр читаю.
– Кто такая?
– Американка. Борется, чтобы женщин уравнять в правах с мужчинами. Писательница.
– В буржуазных правах, небось, – он презрительно скривился. – Наследство, имущество, голосование?
– Это тоже важно! Она сама пошла в работницы, чтобы писать об их жизни изнутри. Представляете! – Надя вдруг разволновалась. – Служила в прачечной, в магазине, на фабрике швеей. А потом написала десять статей, собрала в книжку: «Чего хотят восемь миллионов женщин». Так ее напечатали под мужским псевдонимом! Представляете, как ей было обидно! Она судилась и выиграла!
– Судилась. Пустяки, юриспруденция, – сказал Петр Петрович угрюмо. – В революции что мужчины, что женщины, все равны, доказывать ничего не надо.
Потом, не мигая, уперся Наде прямо в глаза круглыми темными своими, слегка задрав голову, отчего ей показалось, что глядит он на нее сверху вниз.
– Свобода – не сутяжничество! – как-то полушепотом вдруг выкрикнул он. – Она – ярость, зажигает сердца! Она – вера и смелость!
Надя слегка приотвернулась и глядела вниз, как на своем портрете.
– Дорр – героиня! – Надя вскинула голову. – Она…
– Тоже мне, героиня! – перебил он ее. – В прачках побывала! Статейку написала! Этого мало! – продолжал он выкрикивать шепотом. – Писанина бездушна! Чтоб разрушить мир неправедный и построить мир товарищеский, нужен порыв, страсть, упрямство! – он вдруг замолк, отвел взгляд, снова глянул Наде в глаза и как-то вроде бы сердито и удивленно спросил: – Вам смешно?
– Ах, нет, – заторопилась Надя. – Это у меня всегда такое выражение лица, будто я улыбаюсь. Это от мамы. Рот у меня такой. Видите?
Она коснулась пальцем того самого, приподнятого угла своего рта, а Петр Петрович стал этот усмешливый уголок внимательно разглядывать, словно естествоиспытатель какую-нибудь живую мелочь. Надя почувствовала, что кровь приливает к вискам, как вчера под звуки танго.
– Вот видите, даже художник изобразил, – встрепенулась она и указала на портрет.
Петр Петрович только теперь его заметил и стал разглядывать.
– Французский стиль, –
сказал он. – В Париже таких картин много.– Вы бывали?
– Бывал… Однако красиво, – он переводил взгляд с портрета на настоящую Надю и обратно, как бы сравнивая. – Не знаю, где лучше…
– Ах, да ну вас, – вспыхнула Надя, вылетела из гостиной, сбежала вниз и выскочила во двор, заходила туда и сюда быстрыми шагами, кутая шалью обнаженные плечи.
Мелкий снег с дождем сеялся, как вчера, за его мутной пеленой Наде виделось властное лицо Петра Петровича, а в голове звучал жестокий голос певца танго. Тут застучали копыта, заскрипели, отворяясь, ворота, Макар вводил под уздцы лошадь. Иван Егорович сходил с пролетки и кричал:
– Надежда! Домой немедленно! С ума сошла! Простудишься!
Надя скрылась, Макар выгрузил из пролетки два объемистых узла, понес их в дом, но Иван Егорович догнал и отобрал:
– Я сам. Займись лошадью.
В узлах содержалась купленная для беглого бунтаря приличная одежда.
В ожидании нового паспорта сомнительный Петр Петрович надолго задержался в доме Андерсенов. Целыми днями Иван Егорович и Надя отсутствовали, занимаясь будничными делами, Миша укатил в свой Петербург, а Петр Петрович тосковал взаперти. Во двор не выйти, чтобы Макару не показываться. Позже решили, что Макар не опасен, сказали ему, что гость – беглый каторжник, ну, а на Руси к подобным субъектам простолюдины всегда относились с почтением, выдать полиции – такого и в голову Макару прийти не могло. Но, не дай Бог, заметят соседи или прохожие, забор невысок. О прогулке по улице и думать нечего. Чтобы себя занять, стал Петр Петрович делать некоторые записи, а когда через несколько месяцев все же покидал гостеприимный дом, небрежные страницы эти, исполненные в толстой гимназической тетрадке в клеточку, вручил на хранение Ивану Егоровичу. Всегда есть вероятность оказаться в руках полиции, решил Петр Петрович, не хватает только, к ее удовольствию, подарить ей готовый письменный донос на самого себя. И хотя он дорожил своей тетрадкой, ибо в ней была заключена как бы его исповедь, первая попытка ревизовать и обдумать своенравное и неравномерное течение жизни, решил он тогда с тетрадкою расстаться, конечно, временно, так он полагал…
15 декабря 1911 года. Скоро начнется новый год. Буду теперь иногда записывать свои важные мысли, потому занять себя нечем, не все же книжки читать. Волею судеб оказался я взаперти, да не в остроге, а в приветливом доме некоего И. Е. Имена нельзя писать, потом вспомню, расшифрую.
Вот вылетело слово мое нежданное – «потом»! Что оно значит? Потом это когда? А вспомню зачем?
Допустим, вспомню после нашей победы. Настанет дорогая свобода и благодарные люди не забудут, как мы для них боролись с деспотизмом, мучились в каторгах и ссылках. Наверное, станут они нас почитать и им будет любопытно, кто мы такие, откуда взялись и чему молились. И записи мои тогда пригодятся. Обстоятельство это, несомненно, важнейшее, но есть и еще одно, мое личное. Разобраться! Раскопать свою как бы душу, если она, этот сучий потрох, воистину существует. Прежде все времени не было. То одно, то другое. Как начал я с четырнадцати, так и полетел, вроде курьерского паровоза, коему в топку все уголька подкидывают, на всех парах. Ну, допустим, вдруг случалась остановка – тюрьма, так там другое, я там не один, вокруг народ, не до раскапывания…
Начинать полагается сначала. А то именно, когда что полагается, то есть кем-то предписано или общепринято, я всенепременнейше ненавижу. По этому совсем коротко: родился в северных лесах, в маленькой деревне. Было у меня еще три брата, а папаша мой пил горькую, выпивши колотил меня и братьев, и резал деревянные игрушки, выучил меня, и я тоже резал. Матушка моя совершеннейшая растяпа, отец и ее то и дело бил, а она молчала, не спорила с ним. Еще папаша, когда изредка протрезв лялся, ходил в лес охотиться, меня же брал с собой. С семи лет на учился я из ружья стрелять, довольно метко стрелял, и иногда, когда папаша доверял мне свое оружие, а сам был рядом, заводилась в голове моей мыслишка: не пальнуть ли ему в спину или злобную харю. С игрушек и охоты мы и жили. Да-с.