Здесь, под небом чужим
Шрифт:
Настал тот самый день. Пробрался я на каланчу. Никого не встретил ни внизу, ни наверху, а ружье с телескопом уже лежит в условленном месте, меня дожидается. Зарядил. Вскинул, приложился и стал смотреть в телескоп. Возле театра люди ходят, экипажи подъезжают, а мне кажется, будто все это рядом. Афишу читаю: Виктор Дьяченко, «Гувернер». Стал разглядывать одного человечка, другого. Помню, видел, как мундирный гимназический инспектор поймал парочку гимназистов и что-то им толковал и пальцем грозил. Нельзя, мол, гимназёрам без взрослых по театрам шляться. Пошли они понуро прочь. Тут еще один экипаж подкатил, верх его поднят, кто внутри – пока не видно. Вдруг выходит этот самый пристав, сердце мое заколотилось, он протягивает руку кому-то, кто еще в пролетке, и из нее выпрыгивает барышня в белом, волосы светлые, вроде той Александры, что меня шарады решать звала. Пристава дочка, наверное. У них у всех такие дочки – чистенькие барышни в белых платьишках. Навел я на нее
Экипаж отъехал, и вся картина опять передо мной как на ладони. Вижу, как пристав барышню в театр посылает, а сам стал на крыльце и набивает трубку. Стоит на месте, стреляй – не хочу! Мой момент! Но тут мысль мелькнула, что момент-то не простой, а в момент этот вся моя дальнейшая жизнь решается. Мыслишка мелькнула, и я чуть-чуть промедлил. А тут вдруг к приставу кто-то подходит, какой-то в зеленом сюртуке и того от меня загораживает. Вижу спину этого господина, он стоит под крыльцом, а над его головой только голова пристава торчит. Не могу стрелять! Чуть пуля отклонится вниз – и убит будет не пристав, а этот сторонний человек. Строгое мне приказание – только пристав, никто более не должен даже быть задет! Если не сложится, не стрелять! В другой раз стрелять. Нет, должно сложиться! Иначе стыдоба. Жду.
Тут опять какой-то экипаж подъезжает, загораживает от меня и пристава, и того, который в зеленом. Жду. Экипаж отъезжает. Пристав, наконец-то, в одиночестве, зеленый исчез, выдыхаю, собираюсь духом, готовлюсь, а тут из двери барышня появляется и тянет папашу за руку внутрь. Оказались они друг от друга на расстоянии двух вытянутых рук, потому что пристав вроде идти пока не хочет, а она все его тянет. Пора! Жму на спуск. Пристав дергается. Колени его вдруг подгибаются, он начинает оседать, а потом валится на спину, сперва не разжимает руки и тащит за собой руку дочери. Потом, видно, рука его теряет силу, кисть разжимается, и отставленная рука дочки застывает в воздухе. Дело сделано! Тут, хоть мне приказано после выстрела немедленно убираться, оставив ружье, не могу прекратить свой интерес, гляжу в телескоп на барышню, как она растерянно озирается, какое у нее опрокинутое лицо, раскрытый рот, перевожу око телескопа на другие лица, недоуменные, испуганные, удивленные. Один что-то кричит, наверное, как предсказывал Учитель: доктора, доктора! Барышня и кто-то еще склоняются над упавшим. Всё! Оставляю ружье, спускаюсь бегом с каланчи и быстрыми шагами ухожу прочь, хотя хочется бежать, бежать, бежать.
Спустился с холма, в саду играет духовой оркестр, спокойно гуляют люди, я вдруг замечаю, что несусь несусветно, отличаюсь от всех, это бросается, небось, в глаза, замедляю шаги, будто тоже гуляю, однако изнутри меня так и распирает: я сделал это! Никто не знает про то, что недавно случилось, только завтра заговорит весь город, но ни один из них никогда не узнает, что свершил это я, это моя тайна, я ею горд! Выхожу на берег. За рекой садится красное солнце. Тишина. Иду вдоль берега, замедляю шаги, успокаиваюсь, начинаю обдумывать, что же делать дальше. Догадываюсь, что в рабочую казарму мне идти нельзя, слишком я вздрючен, как бы не в себе, заметят. Усаживаюсь на какое-то бревно, закуриваю. Первый раз в жизни чувствую, что такое несусветная усталость. И тут до меня доходит, что теперь я один. Один в целом свете, и почти что царь, потому что сделал это! Но идти мне некуда, не к кому. К Учителю ни в коем случае сегодня нельзя. Не конспиративно.
Иду в бордель, напиваюсь с блядьми, кого-то пердолю, потом, кажется, какую-то девку поколотил, помню смутно. Всю-то жизнь приходится мне иметь дело только с проститутками. Обычно, быстро освободившись от того, что набухает и зреет внутри тела, начинаю тут же ненавидеть себя и ту бабу, с которой я это свершал, и немедля убираюсь. Но всегда мне почему-то очень сильно хотелось, чтобы ласкала меня какая-то иная женщина, вроде той барышни на коне. Или дочки казненного мною пристава – чистая, благоухающая. Как соединить похоть с обожанием? Русские писатели этот вопрос обходят, нельзя же принимать всерьез теперешнего Арцыбашева. Французские утверждают, что такое соединение и есть истинная гармоничная любовь, ибо человек, по их мнению, существо и духовное, и животное единовременно. Но мне сие недоступно, ибо, как сказано в брошюре, которую давал мне когда-то читать Учитель: все изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в революционере единою холодною страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение – успех революции. Однако до сих пор нутро у меня, видно, какое-то недозрелое, недостаточно революционно и классово отточенное, потому что, проживая тут в доме И. Е. уже около месяца, я, кажется, начал обожать его
дочку. Особенно этот усмешливый уголок ее ротика. Ничего с этим сделать не могу, это само собой случилось, но и никаких шагов в направлении приближения предпринять не имею права. Ибо что же я этой прелестной девушке могу предложить? Какую жизнь? Только бестолочь революционного беспокойного свойства и ничего более. Если со мной какой женщине быть вместе, так должна она быть вроде революционного товарища. А такое не всякой по плечу.Приближалось Рождество. У Нади начались каникулы, а Иван Егорович должен был еще пару дней ходить на службу. Макар привез невысокую, потолки были все же низковаты, стройную и густую елку. Кроме разукрашенной елки, предполагались непременные праздничные фонарики: каркас из тонких деревяшек, поверх него – белая или цветная бумага, а снаружи, вырезанные из другой бумаги, черной, наклеенные силуэты разных зверей, бабочек, цветов и чертей. Внутри бумажного параллелепипеда – свечка. Фонарики эти снабжаются проволочными дужками, проволочными же крючочками и вешаются на веревку, протянутую через всю гостиную от стены к стене. В прошлом году случилась с ними беда. Собралось много гостей, студентов Ивана Егоровича, к полночи заварилась бестолковщина и веселье, кто-то рослый пустился плясать русскую, взмахнул рукой, да и задел веревку с фонариками. Гирлянда рухнула, свечки повыпадали из подсвечников, бумага начала гореть. Огонь топтали ногами, заливали крюшоном и шампанским. Пожара, слава Богу, не случилось, но фонарики погибли. Так что на этот раз нужно было готовить новые. Иван Егорович привез из своего Института бутыль с раствором квасцов, чтобы пропитать им бумагу. Тогда станет она не горючей, научили его институтские химики. Буйным студентам же, имея в виду присутствие Петра Петровича, на этот раз появляться было запрещено под предлогом якобы нездоровья дедушки-майора.
Загодя Макар выпилил нужные палочки и собрал для фонариков остовы. Надя должна была оклеить их бумагой, вырезать силуэты и приделать проволочную снасть. Поутру, как только посветлело, устроилась она в столовой за большим столом. Конечно, можно было делать эту работу у себя в комнате или в отцовской мастерской, но нет, расположилась она именно в столовой, ожидая явления Петра Петровича. Предстояло лелеемое событие – свидание наедине, без сторонних глаз, если только Алевтина вдруг не возникнет. Впрочем, думала Надя, не разрешая себе особых надежд, быть может, ничего необычного и не случится. Ну, придет, поест опостылевшего пирога, попьет чаю, скажет пару скучных слов, да и удалится к себе или в отцовский кабинет читать книжки. Подумаешь! Не больно-то и надо, загодя уговаривала она себя.
Близко к полудню заскрипела лестница, ведущая из мезонина вниз, Петр Петрович спускался, слышно было, как он прошаркал коридором и отправился умываться на первый этаж. Хромота его уменьшилась, раненая нога выздоравливала, но все же в шагах его Наде и теперь слышался припадающий на одну ногу ритм танго. Через несколько минут снова раздались шаги. Петр Петрович возвращался. Надю вдруг что-то будто дернуло, она молниеносно вскочила и пересела на другой конец стола спиной к закрытой двери. Он не должен догадаться, что она его ждет! Торопливо подгребала к себе раскиданные по столу фонарные заготовки. Успела! Дверь стукнула, он остановился при входе. Надя обернулась не сразу, медлила нарочно, а обернувшись, коротко и, как ей казалось, равнодушно поздоровалась. Однако голос подвел, чуть дрогнул.
Петр Петрович тихо ответил и направился к самовару и блюду с пирогами. Уселся против Нади.
– Как ваша нога? – спросила Надя. – Всё еще болит?
– Меньше, проходит.
– А что же с ней случилось, если не секрет?
Петр Петрович смотрел Наде в глаза, смотрел так пристально, что она смутилась, потом отвел глаза и откусил пирога.
– Упал я, – сказал он, прожевав кусок. – Просто упал, когда из тюрьмы уходил. Там стена была высокая.
– Расскажите, – попросила Надя.
Он помедлил, решая, стоит ли рассказывать. Правила конспирации? Девушка? Правила…
– Так и быть, расскажу. Только вы – никому. Обещаете?
– Клянусь!
– Сидел я в тюрьме… город пропущу… не важно… Товарищи решили меня вызволить. И придумали вот что. Жила в том городе жена большого тамошнего начальника. Почти что губернатора. Муж ее был старый, а она – молодая и красивая… Не знаю, можно ли вам про эдакое-то рассказывать?
– Про что именно? – лукаво спросила догадливая Надя.
– Ну, как в книжках, это… про любовь.
– Рассказывайте. Папе я, так и быть, не скажу.
– Тайная любовь была…
– С вами? – в упор спросила Надя, Петр Петрович покачал головой.
– Нет, не со мной. Был там молодой парень, присяжный поверенный, но из наших. Распропагандировал он ее, стала она тоже вроде бы революционеркой. А потом и вправду стала, сбежала от мужа с этим присяжным. Теперь она с нашими. Ну, это отдельная история. А когда товарищи решили меня из тюрьмы вытаскивать, назначили эту дамочку. Явилась она в тюрьму, к начальнику. Вся знать там, в городе этом, ясен пень, знакома промеж собой…