Здесь, под небом чужим
Шрифт:
– Погодите, – перебила его Надя. – Что это за ясен пень? Город так называется?
– А, ну это присловка такая… деревенская… Я ж деревенский… Дамочку эту начальник тоже знал. Спрашивает – чем могу служить? Ну, она объясняет, что пишет, мол, историю города, публиковаться будет в Петербурге, в «Вестнике Европы», уже договорилась, ждут там ее сочинение, а замок тюремный сильно старинный, и желательно ей его осмотреть. Стала расспрашивать про тюремные порядки, пообещала пожертвовать на содержание тюрьмы да похлопотать перед мужем об увеличении жалованья этому самому начальнику. Договорилась, что на другой день придет с подарками для арестантов, заодно пройдется и тюрьму осмотрит. Так оно и сделалось. Пришла со слугой, тот нес корзину, а там разные булки, бутылочки с молоком, бумажками заткнутые, сама, видно, разливала. Охранники камеры
– Ух ты, – сказала Надя. – И вы стреляли? Убили?
– Нет, обошлось, – сказал Петр Петрович.
Дальше рассказ его, как и начало, был то ли правдив, то ли фантастичен, как и все рассказы о побегах из тюрем. Кое о чем, вроде подкупа двух солдат-охранников, Петр Петрович умолчал, потому что представлялось это ему неблагородным, недостойным внимания юной прелестной барышни. Но зато в его повести воочию присутствовал другой солдат, обкурившийся снабженной опиумом меченой папиросой (из той самой коробки, о чем сообщила тайная записка). Солдат этот заснул, сидя на табурете прямо против камеры Петра Петровича. Узник видел его в кормушку, которая почему-то оставалась незакрытой. Была еще и тонкая крепкая веревка, спрятанная в подарочной булке вместе с напильниками, двойная решетка, срезанная за два часа под аккомпанемент солдатского храпа, был спуск по веревке во двор и еще один охранник, струсивший при виде браунинга, откуда-то взявшаяся лестница, подъем на стену и прыжок вниз. Вот этот-то неловкий прыжок и повлек дальнейшую временную хромоту беглеца. Надя слушала эту повесть завороженно, верила каждому слову, и Петр Петрович представлялся ей настоящим героем, кем-то вроде Эдмона Дантеса из «Графа Монте-Кристо». В ее голове роились романтические восторженные картины, и она уже хотела быть там, среди этих замечательных людей, которым не страшны ни тюрьмы, ни жандармы. Рождался план, в котором Петру Петровичу отводилось место верного товарища, настоящего спутника озаренной революционной идеей жизни, полной волнений и приключений.
Рождество отметили скучно и не празднично, новые фонарики светили напрасно. Нескончаемо тянулась зима. Надя ходила в гимназию, по привычке училась, давно решив сразу после выпуска отправиться в Петербург поступать на словесно-историческое отделение Бестужевских курсов. Этот ее прежний жизненный план как-то легко совместился с новым, революционным, быть может, потому, что новый был пока соткан только из неясных эманаций, как бы из воздуха, и жил только в крови, тогда как первый, разумный, обитал в голове. По воскресеньям она обычно читала, читала все больше книги по истории, перемежая их серьезными романами. Но в последнее время история и умные романы как-то ушли в тень, вместо них возникли сочинения легковесные: Дюма, Майн Рид и даже Арцыбашев. Из серьезных все перечитывала чеховскую «Даму с собачкой» и всегда плакала, дойдя до конца рассказа. Иногда отец отрывал ее от книг и звал кататься на лыжах. Надя возвращалась разгоряченная, румяная. Петр Петрович, заслышав шаги на крыльце и стук втаскиваемых лыж, выходил из отцовского кабинета, спускался вниз и помогал устроить лыжи в чуланчик.
– Как я вам, однако, завидую, – говорил он Наде. – Я тут скоро в книжного червя обращусь… Стану приват-доцентом… А вы все хорошеете…
Весна задерживалась. Но вдруг в середине марта налетел тугой западный ветер, и крупный влажный снег двое суток подряд носился по улицам, крутясь на перекрестках и облепляя всё, что удавалось ему облепить. Ночами в трубах что-то гудело, завывало, ухало. На третий день ветер разогнал темные тучи, их лохмотья разлетались, превращаясь в белые торопливые облака, выглянуло яркое солнце. С крыши закапало, еще через день полило ручьями, двор превратился в огромную голубую лужу, и когда по утрам Макар выводил лошадь из конюшни, она осторожно шагала по затопленному двору, высоко, как солдат в торжественном церемониальном марше, поднимая и опуская каждую ногу. Макару же приходилось скакать по специально выложенным камням и доскам. К началу
апреля снег почти полностью сошел, затаившись лишь в тени конского сарая…Однажды вечером, вернувшись из Института, Иван Егорович протянул Наде небольшую книжку.
– Вот, почитай стихи. Вчера к Салье прислали из Петербурга. Говорят, какая-то новая поэтесса, кажется, талантливая. Тебе, может, будет интересно.
– А ты, папа, читал?
– Не успел. После почитаю.
Голубая обложка из грубой бумаги, на ней посередине рисунок – что-то вроде лиры, а выше напечатано: Анна Ахматова, «Вечер». Читала и перечитывала Надя эту книжку всю ночь. Заснуть так и не смогла. Утром стала отчеркивать карандашом сбоку страницы то, что взволновало ее более всего.
Иногда – отдельные строчки, иногда – четверостишия, иногда – целые стихотворения. «Хорони, хорони меня, ветер! / Родные мои не пришли, / Надо мною блуждающий вечер / И дыханье тихой земли». Двойной линией она отметила вот такое четверостишие: «На кустах зацветает крыжовник, / И везут кирпичи за оградой. / Кто ты: брат мой или любовник, / Я не помню и помнить не надо». Не только сбоку, а еще и снизу подчеркнула она строку: «Кто ты: брат мой или любовник».
Отправляясь в гимназию, положила возле самовара и блюда с рыбными пирогами книжку Ахматовой и записку Петру Петровичу с просьбой прочесть. Вечером спросила, как ему стихи. Угрюмо глядя в сторону, Петр Петрович пожал плечами.
– Ну, не знаю. Я не литературный человек. Так, что-то дамское.
– Жаль, – сказала Надя разочарованно. – А я думала, что вы объясните, зачем в стихах пишут про то, как кирпичи везут.
В двадцатых числах апреля пришли газеты с сообщениями о расстреле рабочих на Ленских приисках.
– Вот видите, – мрачно говорил Петр Петрович за ужином. – Вы, господа, против террора. А тут какой-то ротмистр приказал, и сто пятьдесят человек в гроб уложили. Да еще столько же раненых. Это ли не террор? Что же с такими ротмистрами-палачами делать, как не казнить? Только казнить!
– Я бы сама казнила! – сказала Надя.
– Не станет одного палача, выползет другой, – возражал Иван Егорович. – Дело не в том или ином негодяе, а в общем устройстве государства. Оно словно на сухую жердь посажено. Вот, в Думе, допустим, принимается правильное решение. Или император вдруг указ верный даст…
Петр Петрович иронически хмыкнул.
– Иногда случается, – продолжил Иван Егорович. – Вспомните манифест. Но пока указ этот до какого-нибудь ротмистра по жерди дойдет, сто раз за сухой сучок зацепится. И на каждом сучке его по-своему перекорежат, перетолкуют. А толкует кто? Бурбоны. Безграмотные, невежественные толкователи. Хамы, одним словом. Вот и получается расстрел.
– Так что – терпеть?
– Придется, – вздохнул Иван Егорович. – Терпеть и постепенно улучшать. Вот недавно не было Думы, а теперь есть. Уже – прогресс. А расстрельщиков – судить.
– Жизни не хватит, пока этот ваш прогресс свершится, – настаивал Петр Петрович.
– Наша история учит, что от бунтов ничего хорошего, кроме разбоя и кровопролития, не получается, – сказал Иван Егорович. – И не может. Народ дикий, темный, крепостное право только пятьдесят лет как отменилось. Рабство в крови. Как разгуляется рабский народишко бунтовать, так не остановишь, пока Россию не разнесут. И сгинет она. Сказано ведь: не дай Бог увидеть нам русский бунт, бессмысленный и беспощадный.
– Ну, папа! Смотри, что говорит министр, а он ведь на самом верху твоей жерди, – сказала Надя и прочла из газеты: – «Когда, потерявши рассудок, под влиянием злостной агитации, толпа набрасывается на войска, тогда войску не остается ничего делать, как стрелять. Так было и так будет впредь».
Это министр! Оправдывает! А зачем войска-то явились? Кто их звал?
– Хозяева звали прииск охранять, они ведь стрелять не приказывали. Просто боялись, что погром начнется, – сказал Иван Егорович.
– Погром?! – Надя заговорила громче. – А когда люди по десять часов на морозе под землей, по колено в воде? Это как?! А барак за версту, и с мокрыми ногами после работы по морозу пошагай? Это как?! И жалованье нищенское, да и то – не всегда! Тут бунт и любой погром сам собой получится, ясен пень!
Петр Петрович удивленно и восторженно глянул в ее сторону, ухмыльнулся, да тут же поторопился ухмылку эту стереть.
– Что за ясен пень? – спросил тревожно Иван Егорович, переводя взор с Нади на Петра Петровича. – Что это такое?