Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Три паренька

Мы трое — голодные, мы — оборванцы, конечно, почтенный судья! Один — от папаши сбежал, от пощечин, другой же — чахоткой измаялся очень, а третий опух, — это я. Конечно, конечно, еще раз подробно: мы прятались за валуны, девчонка по гравию шла и похожа была бы на лань, каб не дряблая кожа, а темя-то вши, колтуны. Так сладко брела она сквозь забытье; ну, тут мы, понятно, поймали ее, смеркалось, темнело; мы справили дело, а слезы… ну, будто она не хотела!.. Какая-то птица затенькала тонко, порой, как монетки, звенела щебенка, а так — тишина, одна тишина, как будто и жизнь-то уже не нужна. На рану ее мы пустили рубашки; поймают — мы знали — не будет поблажки. Вот
весь мой рассказ…
О свет моих глаз, о девочка, разве болит и сейчас?
Почтенный судья, все же сделай поблажку, скорее всех нас упеки в каталажку, там вечный мороз, — а если всерьез — так лучше не помнить ни мира, ни слез.

Высылка

Барбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье, не регистрирована, без пальто, без чулок, в номере ночью с приезжим застигнута, вместе с тем, что при ней оказался пустой кошелек. Брбару Хлум осмотрели в участке, где вскоре с ней комиссар побеседовал начистоту и, по причине отсутствия признаков хвори, выслал виновную за городскую черту. Мелкий чиновник ее проводил до окраин и возвратился в управу, где ждали дела. Брбару Хлум приютил деревенский хозяин, все же для жатвы она слабовата была. Брбара Хлум, невзирая на страх и усталость, стала по улицам снова бродить дотемна, на остановках трамвайных подолгу топталась, очень боялась и очень была голодна. Вечер пришел, простираясь над всем околотком, пахла трава на газонах плохим коньяком, — Брбара Хлум, словно зверь, прижимаясь к решеткам, снова в родное кафе проскользнула тайком. Брбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье, выслана с предупрежденьем, в опорках, в тряпье, сопротивленья не выказала при аресте, что и отмечено было в судебном досье.

Марта Фербер

Марту Фербер стали гнать с панели — вышла, мол, в тираж, — и потому нанялась она, чтоб быть при деле, экономкой в местную тюрьму. Заключенные топтались тупо в камерах, и слышен этот звук был внизу, на кухне, где для супа Марта Фербер нарезала лук. Марта Фербер вдоволь надышалась смрада, что из всех отдушин тек, смешивая тошноту и жалость, дух опилок, пот немытых ног. В глубину крысиного подвала лазила с отравленным куском; суп, что коменданту подавала, скупо заправляла мышьяком. Марта Фербер дождалась, что рвотой комендант зашелся; разнесла рашпили по камерам: работай, распили решетку — все дела. Первый же, еще не веря фарту, оттолкнул ее, да наутек, — все, сбегая, костерили Марту, а последний сбил кухарку с ног. Марта Фербер с пола встать пыталась; воздух горек сделался и сух. Вспыхнул свет, прихлынула усталость, сквозняком ушел тюремный дух. И на скатерть в ядовитой рвоте лишь успела искоса взглянуть, прежде, чем в своей почуять плоти рашпиль, грубо распоровший грудь.

О великой гибели сосновых лесов возле Витшау

Ранним утром объявились в хвойных чащах ненасытные чужие мотыльки. Туча полчищ, беспокойно шебуршащих, черным снегом облепила сосняки. Крыльца черные топорща, словно рясу, грызли ветви до подкорья, вполсыта, от въедающихся жвал не стало спасу, и на хвою наползала краснота. Даже ветер перед ними был бессилен, цепи гусениц свивались в пояса, дятлы яростно стучали, ухал филин — умирали обреченные леса. В дымке осени от комлей и до сучьев разносился гул, протяжный и глухой, дерева, сухие ветви скорбно скрючив, ждали только, чтоб рассыпаться трухой. Чернорясники в оцепененье сонном прекращали класть яички под кору, отползали по чешуйкам к лысым кронам, замирали, коченея на ветру. И, наполня воздух запахом погостным, подыхали без жратвы, всю осень тек на смерзающийся грунт по голым соснам черной патокой гнилой и липкий сок.

Горбун

Жил калека в мансарде с косым потолком; сыро, холодно — все не беда. Пансиона хватало на хлеб с табаком, так что он не ходил никуда. Но двоих шантажистов попрешь ли взашей, если силы иссякли давно? Вот и тратился он из последних грошей на грудинку, на сыр, на вино. Понемногу пришлось распродать гардероб, оловянную утварь со стен; и в затылке калека с отчаяньем скреб, ожидая дурных перемен. Он рубаху жевал и пытался уснуть, только
было совсем не до сна,
если парни дрались, утихали чуть-чуть и шпыняли, смеясь, горбуна.
А однажды устроили гости погром, увидав, что все меньше доход: обмотали калеку гардинным шнуром и до дна обшмонали комод. Уложив небольшой узелок барахла, порешили: мол, дело с концом. Весь табак горбуна докурили дотла над его посиневшим лицом.

О Хворании в меблирашках

Хворать в меблирашках — неважная роль: соседские новости слушать изволь, детишки вопят и хрипят старики, когда — духота, а когда — сквозняки. Под вечер придет сострадающий люд, таблеток, микстур, порошков нанесут, и каждый подаст драгоценный совет о том, как лечился двоюродный дед. Но есть неприятностям противовес: и чай приготовят, и сменят компресс, забота, участие с разных сторон — и полный порядок насчет похорон.

Из доходного дома — прямая тропа

Из доходного дома — прямая тропа на окраину: там не видать ни клопа, потолки не затянуты плесенью сплошь, но в квартирках при этом уюта на грош, и никак не согреться под вечер. И на службу из дома — к чертям на рога, так что тратится время, а с ним и деньга, и за день до получки твоей ни один из соседей не станет ссужать маргарин, и никак не согреться под вечер. И поблизости нет уж совсем ни одной задушевной, торгующей джином пивной; всех счастливей же — те, кто всегда во хмелю, те, кто вовсе бездомен, и — кум королю! И никак не согреться под вечер.

Рыба с картошкой

Горстка рыбы с картошкою, полный кулек на три пенса, — а чем не обед? Больше тратить никак на еду я не мог, уж таков был семейный бюджет. Я хрумкал со вкусом, с охоткой, и крошки старался поймать, покуда за перегородкой так тягостно кашляла мать. Горстку рыбы с картошкою, полный кулек, принесла ты в кармане своем, помню, тяжкий туман в переулках пролег, было некуда деться вдвоем. И, помню, в каком-то подъезде мы были с тобою в тот раз — дрожали рисунки созвездий и слезы катились из глаз. Горстка рыбы с картошкой в родимом краю — все, кто дорог мне, кто незнаком, съешьте рыбы с картошкою в память мою и, пожалуй, закрасьте пивком. Мне, жившему той же кормежкой, бояться ли судного дня? У Господа рыбы с картошкой найдется кулек для меня.

Шорох

В ночи, задолго до прихода дня, какой-то шорох испугал меня. Ложись, укройся: это все не в счет, роняет сажу старый дымоход. Не может быть, чтоб только сажа, нет! Я слышу этот шорох много лет. Ложись, поспи, пока придет восход, а шорох… Древоточец ест комод. Нет, он бы так не запугал меня! Смелеет шорох, душу леденя. Ну что ж, лежи и слушай, как шуршит твой вечный страх: он спать не разрешит.

Светлеет небо вдалеке

Светлеет небо вдалеке. Рука сользит к другой руке, к чужой — однако пуст матрас и слезы катятся из глаз. Ушли, погасли в тишине слова, звучавшие во сне. От них бы светлой стала ночь, они могли б спасти, помочь. Но все исчезло налету — и человек лежит в поту, пытаясь тщетно сохранить в потемках рвущуюся нить, — соединить ее, вернуть! Но эту нить, но этот путь найти неспящим не дано. Озноб. Рассвет глядит в окно.

Пустошь

В дни, когда высыхает растаявший снег, и друг другу леса шелестят по-старинке — выделяется пустошь средь пашен и нив, где лишь овцы порою пройдут, наследив на траве худосочной, на чахлом суглинке. Плуг на пашне ворочает комья земли, на холмах издалека видна суматоха, — но и пустошь еще не иссохла вконец, зной палит — и на ней расцветает багрец оперенного звездами чертополоха. По ночам здесь царит величавый осот, и толкаясь, топочет по глине отара, утром — посох пастуший гоняет гадюк, полдень сух и горяч, — лишь под вечер вокруг нераспаханный грунт остывает от жара. Только осенью пустошь привольно цветет: бук теряет листву, и взлетает в просторы клекот грифов, кузнечиков мерный напев, и на горной тропе дождевик, перезрев, рассыпает горячие черные споры.
Поделиться с друзьями: