Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Жители вагона

Вагон, бесплатная квартира, стоит на рельсах тупика. Сюда доносится из мира далекий лязг товарняка, тут служит лестницей подножка, — каморка, может, и мала, а всё же места есть немножко для колыбельки, для стола. Живущим здесь — не до уюта, здесь громыхают поезда, от трассы — тяжкий дух мазута и гарь, — а впрочем, не беда: и здесь судьба дает поблажки, жизнь хочет жить — и потому не могут не цвести ромашки и все-таки цветут в дыму. Нам ни к чему людская жалость, возьмем лишь то, что даст земля: запрем вагон, побродим малость, вдоль рельсов наберем угля. Живем легко, не ждем напасти, мир, как вагон забытый, тих: видать, о нас не знают власти, а мы не жаждем знать о них.

По поводу насильственной смерти владельца табачного киоска

Лавочник-табачник, из воды у
плотины всплывший поутру,
были губы у тебя худы и дрожали в холод и в жару. Вышла смерть тебе — последний сорт, да и жизнь — не шибко хороша: был ножной протез, как камень, тверд, и усы торчали, как парша.
Жил один ты долгие года, тишина звенела в голове; ставню опускал ты, лишь когда улицы тонули в синеве. Но порой нырял ты в темноту, и тогда захватывало дух: у канала, на пустом мосту ты ловил подешевевших шлюх. И, над ними обретая власть, средь клопов, с отстегнутой ногой, ты желал повеселиться всласть, расплатившись кровною деньгой. Знал ты этой публики пошиб, и наутро звал себя ослом: потому, когда серьезно влип, понял, что имеешь поделом. Эту дочерь городского дна ты узнал, дрожащий, в тот же миг, как тебя окликнула она, мертвой хваткой взяв за воротник. Вынырнул босяк из темноты, вынул нож, и был ты с босяком — в миг последний так подумал ты, — вроде как бы даже и знаком. И, умело спущенный в канал, даже без нательного белья, ты в воде про то уже не знал, как наличность плакала твоя, вся истаяв к утренним часам: оба руки вымыли в реке, а потом, как ты бы сделал сам, пили и дрожали в кабаке.

Зимняя гавань

Мойше Розенблит на месте старом утомился бизнес делать свой, взял да и пошел со всем товаром к Гавани далекой Грузовой. Спустится матрос с холодных сходен и решит на корточки присесть, — а товар у Мойше превосходен: есть ножи, и есть любая жесть! Мойше Розенблит, или что болит? Кто тебе шататься тут велит? От реки ползет холодный морок, и шпана не слышит отговорок, Мойше Розенблит, ты старый жид! Мойше Розенблит с лотком на пузе что ни вечер, заявлялся в порт, научился разбираться в грузе, различал второй и третий сорт. Он смотрел как флот уходит в рейсы, но имел достаточно ума не бурчать, коль дергали за пейсы: грогом надирался задарма. Мойше Розенблит, что за странный вид, что в порту тебя так веселит? От реки ползет холодный морок, и шпана не слышит отговорок, Мойше Розенблит, ты старый жид! Мойше Розенблит тропой в тумане к мельнице добрался водяной. Утром он по дырам на кафтане был опознан уличной шпаной. Дождь, рассвет не темен и не светел, вот и Мойше подошел черед; те, кого вчера жестянщик встретил слышали, как тихо он поет: Мойше Розенблит, плюнь на грустный вид, больше ничего не заболит! От реки ползет холодный морок, и шпана не слышит отговорок, Мойше Розенблит, ты старый жид!

Шаги

Вцепившись в набитый соломой тюфяк, я медленно гибну во тьме. Светло в коридоре, но в камере — мрак, спокойно и тихо в тюрьме. Но кто-то не спит на втором этаже, и гулко звучат в тишине вперед — пять шагов, и в сторону — три, и пять — обратно к стене. Не медлят шаги, никуда не спешат, ни сбоя, ни паузы нет; был пуст по сегодняшний день каземат, в котором ты ходишь, сосед; лишь нынче решеный, ты после суда еще неспокоен, чужак, иль, может, навеки ты брошен сюда, и счета не ведает шаг? Вперед — пять шагов, и в сторону — три, и пять — обратно к стене. Мне ждать три недели — с зари до зари, двенадцать ушло, как во сне. Ну сделай же, сделай на миг перерыв, замри посреди темноты, — когда бы ты знал, как я стал терпелив, шагать и не вздумал бы ты. Но кто ты? Твой шаг превращается в гром, в мозгу воспаленном горя. Вскипает, рыдая, туман за окном, колеблется свет фонаря. И, вставши, я делаю вместе с тобой — иначе не выдержать мне! — вперед — пять шагов, и в сторону — три, и пять — обратно к стене.

Возле Ганновера

(Лейферде)

Повыдохлось пламя, иссякло тепло, нас город не любит, нас гонит село, шагаем, шагаем — вот так-то. Мы всё позабыли в дожде и в росе, мы дальше от жизни, чем думают все, кто может нас видеть у тракта. Желтеет пустырник и ежится дрок, мы ночью сидим у железных дорог и пальцы грызем, чтоб согреться, и только блестит, как в слезах, колея — провал разделяет владельцев жилья и тех, кому некуда деться. Шлагбаум звенит, значит, близок экспресс. Видать, в пассажирах горит интерес к бродягам, столпившимся кучкой! Нам машет из поезда множество
рук, —
ну, что же, пойдем на взаимность услуг: мы тоже вам сделаем ручкой!

Последнее усилие

В лепрозории даже зимой не топили печей. Сторожа воровали дрова на глазах у врачей. Повар в миски протухшее пойло больным наливал, а они на соломе в бараках лежали вповал. Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной, на врачей не надеясь, которым что пень, что больной. Десять самых отчаянных ночью сломали барак и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак. Тряпки гнойные бросили где-то, вздохнули легко. Стали в город крестьяне бояться возить молоко, хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу и, под вечер бредя, наготове держали косу. Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг. Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной, только десять — одни перед целой враждебной страной.

Замерзшей пьянчужке

Пила беспробудно в мороз и в жару, и насмерть замерзла сегодня к утру. Тебя и садовники, и корчмари тут знали не год, и не два, и не три. Был чайник твой старый помят и убог, сходил за посуду любой черепок, глотка отстоявшейся пены пивной хватало для грезы о жизни иной. Свернувшись клубком, ты умела в былом согреться идущим от тленья теплом, и ночью минувшей, видать, не впервой, хмельная, уснула под палой листвой. Любой подзаборник с тобой ночевал, и пеной не брезгал, и всё допивал, и каждый к утру, недовольно бурча, давал поскорей от тебя стрекача. Лежишь закалелою грудой тряпья, подернута инеем блуза твоя, и кажется нам, что промерзло насквозь всё то, в чем тепло на земле береглось.

Снег

Им нужен был чай да немного тепла; одежка сносилась, обувка текла: погрелись, пошли, — только вьюга мела, — что вышло, то вышло, такие дела. Прокладчик и женщина, двое бедняг, по рыхлому снегу брели кое-как, по мерзлым лесам, из оврага в овраг, теряя тряпье меж кустов и коряг. Куда тут податься, — такие дела, — свалились, раздеты почти догола, к ним холод сквозь ноги вливался в тела, и гулом была переполнена мгла. Но женщина все же кричала взахлеб, под утро впадая в последний озноб, мужчина разбил ей булыжником лоб, вспорол себе вены и рухнул в сугроб. Однажды крестьянин заехал туда, где этих бедняг доконала беда: глядишь, до весны сберегли б холода кровавые раны под коркою льда.

Для тех, кто не споет о себе

Нет бы — о вине петь в охотку мне, о листве, о ветре, о судьбе; только песнь мою я о тех пою, кто вовек не спел бы о себе. Про вихор мальца, про клюку слепца, про шарманку в сквере за углом, про бубновый туз, про чужой картуз, про гниющий в гипсе перелом. Гневу моему не уйти во тьму, с вами говорю начистоту: в самый поздний час думаю о вас, кровь клокочет у меня во рту. Петь наедине с вами дайте мне, чтобы, сердце песне приоткрыв, вам постичь на миг этот вечный крик, а быть может — и его мотив.

Ромашка

Где, как клинья, лезут в поле тупиковые пути, из бугра да из овражка знай растет себе ромашка, ей плевать, на чем расти. Проползают паровозы, травы копотью черня; но ромашке — лишь бы лето, искры гаснут рядом где-то, ей ущерба не чиня. Если ты по мне скучаешь, то под вечер не тужи: в самом первом, легком мраке приходи за буераки, за пути, за гаражи. Миновав забор щербатый, ты придешь ко мне сюда: здесь откроется для взоров зелень дальних семафоров да еще вверху — звезда. Ты прильнешь ко мне так тихо, станет виться мошкара. Ах, как сладко, ах, как тяжко, пахнешь ты во тьме, ромашка, — и тебя сорвать пора.

Песня у костра в саду

Сложим костер, не обойдешься, понятно, без помощи грабель; стебель остер, каждый сухой, — берегись ощетиненных сабель. Фрукты собраны, сад подготовлен к зиме, все отводки в теплице сидят, как в тюрьме, всё, что надо, подрезано, вскопано, сложено в штабель. Жар у костра! Не обожгись да пожар не устрой ненароком. Завтра с утра бросим хозяина греться в дому одиноком: пусть на рынок таскает свой лук до весны, мы же в город податься до дома должны, — всё в дыму, и листва, облетев, шелестит над потоком. Ну, подтяни ту же, что прежде, — иль вовсе не стало задора? Гаснут огни, стручья полопались, жухнут вьюнки у забора. Время взять у хозяина полный расчет, ибо холод уже над полями течет, наступает зима, и по новой споется не скоро.
Поделиться с друзьями: