Земную жизнь пройдя до половины
Шрифт:
И поплыл то ли бред, то ли сон. В нем причудливо смешивались между собой разные люди, события, разговоры, картинки и органично вплеталось происходившее помимо меня внизу в купе.
Сперва то, что внизу, было отчетливей. Из общего шума выделился молодой, азартный голос, и потек рассказ про то, как после опыта разыграли начальника. Зная, что он не разводит, а запивает спирт, налили в графин для воды и в бутылку из-под боржоми тоже спирта, и начальник, как миленький, попался на этот нехитрый трюк.
— Но он нам отплатил, — сквозь хохот компании прорывался голос. — Подзавел шофера, что, мол, ездит тот, как черепаха. И тот погнал армейский ЗИЛ под 120 и не по шоссе, а по азимуту. Степь, а кочка на кочке. Сам Вагин в кабине, а мы с Пимом в кузове. Только и думали,
Внизу притихли, а передо мной встало суровое лицо Толика, гонящего свой разбитый грузовик по кочкам казахской степи из Тургая в Ермен-Тау. Но постепенно сквозь лицо Толика, как на фотографии в проявителе, проступало шакалье лицо поляка с Минского шоссе и голосом Толика стало мне объяснять, какие мы дикие и нецивилизованные.
Внизу, прогоняя поляка, зазвенела гитара, и сперва нестройно, но потом выравниваясь и набирая силу, взметнулась песня:
Ой, да не вечер, да не вечер, Мне малым-мало спалось, Мне малым-мало спалось Да во сне привиделось…Особенно хорош был бархатный баритон с хрипотцой. Он не вываливался из песни, он вел ее и был слышен, особенно когда песня поднималась вверх и другие голоса не дотягивали до него.
Мне привиделось, приснилось, Будто конь мой вороной Разыгрался, расплясался, Разрезвился подо мной.Ах, какая русская удаль звучала в этих захмелевших голосах! Какими родными были мне эти незнакомые люди, только недавно рисковавшие здоровьем, а порой и жизнью не ради выгоды, не ради близких, а ради всех. И как отличались от них Черкасовы.
А песня шла дальше:
Налетели ветры злые Да с восточной стороны…И тут я увидела их, злые ветры из песни. Они были совсем не похожи на метель за окном. Обдирая землю от снега, они сносили крыши, валили столбы и деревья, а с людей словно снимали кожу, и вместо привычных и осмысленных человеческих лиц на меня начинали смотреть тупые, озверелые морды. Это было так страшно, что я закричала. И не с восточной стороны несло ветра, а с запада догоняли они наш поезд, и он не успевал уйти от них.
Мне на лоб легла тяжелая, прохладная ладонь.
— Да она вся горит, — сказал чей-то вроде бы уже слышанный бархатный голос. — Ребята, у кого-нибудь есть аспирин?
Меня поворачивали, приподнимали, совали в рот таблетки.
— Чай давайте, — требовал кто-то, — и одеяла.
Стуча зубами, я глотала таблетки и тепловатый, противный чай. На меня наваливали одеяла, и под их тяжестью я будто проваливалась в сугроб, где сперва было колюче-холодно, но постепенно холод уходил, словно снег становился мягче и теплее.
Наконец ушли картинки перед глазами, я угрелась и стала засыпать. Укачивая, стучали и стучали на стыках колеса, мир был не без добрых людей, и жить пока было можно. До перестройки оставалось еще семь лет.
Мосгорснабсбыт
Бывают такие унылые работы, где кажется, что не работаешь, а отбываешь срок. Пока мы с мужем учились в МИФИ, нам пришлось поработать и на почте, и в дворниках, и в институтской вохре, и в репетиторах, и на стройке, и так далее, и так далее. Но самым безрадостным было место сторожей на базе «Мосгорснабсбыт». Обнесенная со всех сторон забором из трехметровых бетонных плит, за которыми кое-где вдоль улицы торчали обгрызенные зеленхозом тополя, база не имела ни кустика растительности. Летом — раскаленный асфальт, зимой — тот же сплошной асфальт, только заледенелый или прикрытый снегом.
В ту зиму, когда мы устроились на Мосгорснабсбыт,
хуже всего был февраль. Он бесновался, рвал и метал. Особенно здесь, на обширной территории среди бесчисленных складов и пакгаузов, служебных строений, заржавелых фонарных столбов допотопного производства с перекладиной наверху в шишечках и завитушках по ней, среди пустых пространств и железнодорожных веток, где ветру было раздолье, и он, казалось, выл и несся сразу с четырех сторон. От него негде было укрыться.Но и проторчать на этом ошалелом ветру в будни с пяти вечера до восьми утра, а в выходные аж полные сутки живой человек вряд ли мог. Пусть даже дежурство через два дня на третий.
Впрочем, сторожа и не торчали. Голь, как известно, на выдумки хитра. Можно было, к примеру, забиться в крохотную сторожку у ворот, куда с трудом, но влезала смена в одиннадцать человек с бригадиром и его помощником в придачу. Только эта возможность целиком зависела от бригадира, какой на то время выпадал. Бригадиры работали сутками, и потому получалось дежурить с разными, а у каждого из четверых был свой норов.
Если попадали на однорукого с войны Михал Митрича, то большинство так и толклось всю смену в сторожке. Там, конечно, не топили, но сквозь кирпичные стены ветер не доставал. У двух других бригадиров все зависело от настроения. Но беда, если на дежурство заступала сухая, крупная в кости, да так, что казалось, кости выпирают наружу, вечно с черными подглазьями и хмурая Лидка. Ей было под пятьдесят, но ни отчества, ни фамилии она среди сторожей не заимела. Между собой они звали ее только Лидкой, а обращение к ней всегда оставалось безличным. Она-то уж никому сидеть в сторожке не дозволяла. Смену подряд шныряла по территории, отлавливала нерадивых, спрятавшихся от ветра в какой-либо закуток, распекала, вбивая в сознание одно и то же:
— Сторож должен находиться!
Чеканная эта фраза означала не то, что она, Лидка, могла в любой момент легко находить сторожа, а то, что он должен неотступно пребывать на том месте, где был ею поставлен.
Однако даже Лидке не в полной мере удавалось блюсти железную дисциплину. Люди в бригаде были сообразительные, все по-своему находили выход и ночью растекались, как ртуть, которую невозможно собрать.
Например, Полковник — отчаянный старик с пожизненной памятью о войне в виде металлической пластины в полчерепа, отчего у него очень мерзла голова, — приспособил для согрева собак.
На базе их было шесть штук. Пять огромных, лохматых псов размером с теленка — московских сторожевых — и одна овчарка. Овчарка сидела на цепи, чтоб случайно кого не порвала, а устрашающие псы бегали свободно. Кормленные остатками из соседней воинской части, запуганные грузчиками, они всех и всего боялись.
Полковник свел с ними дружбу и по ночам забирался в какой-нибудь пустой контейнер, бросал на дно его лист микропорки, клал трех собак снизу, ложился на них, прикрывался оставшимися двумя и спал, согреваемый горячими песьими телами. Стоило же хоть в отдалении появиться Лидке, псы мгновенно просыпались и начинали лаять так, что сотрясался контейнер. Полковник вставал и выходил на свой пост. Псы злобно облаивали Лидку, рядом с Полковником им было ничего не страшно.
Не то Кучаев, не то Скучаев Васька скрывался на овощной базе, что была всего-то за забором, в котором как раз в нее имелся пролом. Раньше Васька работал там бондарем, но стал глохнуть, и врачи запретили ему бондарить. Был он молодой, мягкий парень, с Лидкой никогда не спорил, только, хлопая светлыми ресницами, притворялся более глухим, чем на самом деле.
С Иваном, который работал на базе электриком и лишь по совместительству сторожем, Лидка вообще не могла сладить. По ночам он менял на территории перегоревшие лампочки, время от времени отогреваясь в электромастерской, что была в торце одного из складов и от которой у него имелись ключи. Сорокалетний, еще в полной силе, да притом уверенный в своей безнаказанности Иван, — начальству было удобно иметь человека, приводящего в порядок освещение не в основные рабочие часы, — он без конца собачился с Лидкой, горланя на всю базу: