Жак Меламед, вдовец
Шрифт:
— А чем же? Судебными приговорами? Тюрьмой? Пусть, мол, это там зло загибается от старости.
— Не знаю, Шая, не знаю.
— Что же тогда мне говорить. Ты ведь по этому делу спец…
— По-моему, вся беда в том, что выкорчёвывают не корень зла, а его всходы. А зло таится именно в нем, в корне. В него, увы, из автомата не пальнешь. А если, Шая, в невинного угодишь?
— Бандитов надо убивать, а не философствовать. Мы, евреи, уже нафилософствовались до минуса в шесть миллионов. Только не говори, что лучше философствовать, чем самим в убийц превращаться...
Меламед слушал его, не перебивая, осторожно подбирая слова, чтобы не погрязнуть в трясине спора.
После выпитого Шая как-то потяжелел, шаг его лишился упругости, карие глаза запрудила дремота, и Жак уже собирался предложить ему отдохнуть
— А не прихватить ли тебе, Жак, на всякий случай в Литву вместе с лекарствами для Лахмана и свой маузер? Адью!
В Вильнюс по договоренности с сыновьями, которые, как обычно, задерживались из-за срочных дел в Голландии, Жак прилетал на один день раньше, ночью. Небо над аэропортом было усыпано крупными, словно цыганские мониста, звездами, и Жак, припав к иллюминатору, не сводил с них в волнении глаз. Чтобы как-то справиться с нахлынувшим чувством, теснившим грудь, он извлек из кармана джинсовой рубашки "противопожарную", быстрого реагирования, таблетку и отправил ее в рот. Пока самолет шел на посадку, Жак пытался понять, почему он так разволновался, и внезапно зацепился за мелькнувшую мысль о том, что не только встреча с отчим краем его взволновала — какое сердце от этого не встрепенется в груди! — а что-то другое. И вдруг в начавшейся на борту возне его осенило — звезды!.. Конечно же, звезды! Здешние, почти забытые… Вот по Млечному пути, погоняя свою каурую, катит двухметровый балагула Хаим по прозвищу Бублик; а вон над Орионом взмыли голуби Гирша Цесарки — отца Абы; а там, на Большой Медведице, на родное крыльцо поднимается с ханукальными подарками мама — Фейга Меламед-Гандельсман… Жак зажмурился, на миг открыл глаза, но видения сменяли друг друга, не исчезали — все приближались к нему и приближались, и он снова зажмурился.
Меламед на мгновенье представил себе, что за командирским штурвалом сидит внук часовщика Менделя Меламеда — Эли Меламед, летчик первого класса, который, невзирая ни на какие команды с земли, ведет свою машину через окровавленные Понары, зависает над безымянными могилами, заросшими быльем, и машет им стальными крыльями. Машет и шепчет:
— Привет, дед Мендель! Привет, бабушка Фейга! Привет вам, дядя Гирш и голуби! Здравствуйте, дядя Хаим! Мы живы! Наша взяла! Наша!..
Самолет выпустил шасси и вскоре легко коснулся посадочной полосы.
Жак встал в очередь, тянувшуюся к окошку паспортного контроля, и стал терпеливо ждать, когда его пропустят на бывшую родину. Желающих туда попасть была уйма — старики, заспанные дети, представительные мужчины с внушающими завистливое почтение кейсами, женщины с младенцами в колясках. Все спешили поскорей пройти пограничный контроль и очутиться у конвейера с багажом. Меламеду торопиться было нечего — все его вещи уместились в одной дорожной сумке, переброшенной через плечо.
— Ponai! Ponai!* — призывал темпераментных и неуступчивых гостей к порядку рослый пограничник в новехонькой форме.
Жак смотрел на его здоровое крестьянское лицо, на его резкие и решительные жесты, прислушивался к его бесстрастному, не терпящему возражения голосу и силился вспомнить, кого он ему своей неприступностью напоминает — не того ли молоденького веснушчатого полицая, который, упиваясь своей властью, гнал когда-то колонну с Конской на станцию разгружать немецкие вагоны с углем?
Наконец пришла очередь Меламеда, и он протянул в окошко свой заграничный паспорт. Миловидная проверяльщица в опрятной гимнастерке с каким-то значком на лацкане несколько раз придирчиво скосила на снимок свой бдительный взгляд, затем столько же раз перевела на того, кто на нем был изображен, и, видно, удовлетворившись сравнением, вежливо сказала:
— Пожалуйста.
Она вернула паспорт, открыв Жаку, приговоренному полвека тому назад в Вильнюсе к смерти, путь в Литву.
На остановке такси Меламед сел в первую попавшуюся машину и, бросив водителю "Гостиница "Стиклю", прильнул к боковому стеклу.
Таксист слушал Майкла Джексона.
Юркнув под железнодорожный мост и свернув у костела Острая Брама
к базару, такси под любовные всхлипы и заклинания прославленного Майкла въехало на Завальной в колонну, медленно и нестройно двигавшуюся под конвоем к вокзалу. Жак сразу же увидел в ней себя, девятнадцатилетнего, с желтой латой на спине, остриженного наголо, в задубелой полотняной рубахе и широких штанах, а рядом, в том же четвертом ряду, — Шмулика Капульского в заштопанном свитере и в шапке с треснутым посередине козырьком. Время от времени конвоиры вскидывали вверх свои автоматы и, заглушая голосистого Джексона, покрикивали:— Быстрей! Быстрей! Коли вам еще жить охота! Не в синагогу же плететесь!..
Старая "Волга", переделанная в такси, рассекала колонну, но Меламед ничего, кроме Хоральной синагоги, вокруг не узнавал — все было перестроено, перекрашено, перемещено. Казалось, он попал в другой город, где само время было расколото на части, которые сталкивались, сдвигались, сближались, соединив несовместимое, чтобы через мгновенье снова распасться и разлететься. Меламеда против его воли перебрасывало из одного измерения в другое, из сегодняшнего дня на десятки лет назад: из такси, полностью отданного во власть альбиносу Джексону, — в колонну, счастливую в своем несчастье только тем, что гонят ее не к гибельным пригородным оврагам и перелескам, а на товарную станцию разгружать уголь или менять пришедшие в негодность рельсы и шпалы.
Еще на Трумпельдор он готовил себя к тому, чтобы не давать волю своим чувствам, не поддаваться слабости и не окунаться с головой в то, что давным-давно миновало. Прощание с прошлым, уговаривал он себя, не означает прощания с жизнью. Ведь от воспоминаний, самых горестных и скорбных, никто еще не умирал. Правда, острослов Липкин относил безудержную склонность к раскопкам прошлого к разряду опасных, но не смертельных заболеваний и признавал, что течение их порой бывает очень тяжелым. Но как Меламед себя ни уговаривал не развинчиваться, не обмякать, а все воспринимать, что называется, холодным рассудком, его мучило предчувствие, что поездка в Литву обернется для него испытанием, которое он вряд ли выдержит. Стоило ему ступить на землю Литвы, как у него окрепло тревожное ощущение, что с ним что-то обязательно случится. Ему казалось, что это не Эли и Омри заставили его покончить с отшельничеством и сесть в самолет, а сама судьба вытолкнула из дому, чтобы вернуться в Литву и лечь рядом со своими никем не оплаканными родителями.
— "Стиклю", — скорее неумолчному Джексону, чем Жаку сказал таксист.
— Сколько с меня? — спросил Меламед, удивившись тому, что в опустошенных закоулках памяти еще сохранились черепки литовского языка. Последний раз он в жемайтийском исполнении слышал вживе литовскую речь в сорок третьем из уст того веснушчатого забияки-конвоира. (Интересно, жив ли?)
— Двадцать четыре лита.
— Литов у меня покамест нет. Можно долларами?
Таксист кивнул.
За шесть долларов водитель довез его до гетто — гостиница находилась на стыке самых густонаселенных его улиц — Стекольщиков и Мясницкой, Немецкой и Рудницкой. Меламед расплатился с поклонником Джексона, хлопнул дверцей и, как в американских детективах, профессиональным взглядом окинул окрестность. Вокруг в этот ранний час не было ни души. Только бездомная кошка со вздыбленной шерстью и обрубленным хвостом скреблась лапками о подворотню и жалобно мяукала, надеясь, что кто-то ее, голодную, впустит.
В двухстах метрах от выкрашенных в ядовито-желтый цвет ворот начинались щербатые ступеньки, по которым Меламед каждый день после выгрузки вагонов спускался в свой подвал и под вздохи мамы смывал с себя въедливую угольную пыль. Жак постоял в раздумьи и направился не к гостинице, а к своему прежнему жилищу, но возле ворот что-то его остановило — то ли до прибытия сыновей он решил не своевольничать и, дождавшись их, установить время и очередность посещений всех памятных мест, то ли не рискнул в одиночку подвергать опасности свое здоровье. Мало ли что может случиться — сожмет, и второй раз до верхнего кармашка с "противопожарной" таблеткой не дотянешься. Кошка уловила его замешательство, бросилась к нему, ткнулась замурзанной мордочкой в штанину, благодарно замяукала, и Меламед, как бы отрабатывая незаслуженную им благодарность, торкнулся в ворота и распахнул их — мурка прыгнула в каменную горловину подворотни и скрылась.