Жара. Терпкое легкое вино.
Шрифт:
— Видимо, другие не действуют. А если впереди пропасть, то что будет большей милостью: молчать, не тревожа совести, или не давать покоя, напоминая о ней?
Опять помолчали.
— Не факт, что подействует.
— Не факт.
— Тогда зачем всё это?
— Потому что Он любит нас.
— Бред какой-то. Это не любовь, это варварство, самое настоящее варварство.
— Ну, мы же наказываем своих детей, желая, чтобы они стали лучше.
— Ладно, мне тогда кого наказывать?
— Вам-то зачем? Лучше похороните по-христиански Валентину.
— Какую Валентину?
— Ту, что умерла сегодня.
— Боюсь, как бы вам сказать, мы ходили к ним, там… там дома, скажем так, неоднозначно относятся к церкви.
— Я знаю. Она исповедовалась. Там. Пред Богородицей. Я знаю, что у неё дома. Знаю, что она собиралась
— Где вы её видели? — Семён Алексеевич внимательно вгляделся в лицо священника, которое начало бледнеть, на нём стали проступать белые пятна, и глава повторил то, что уже многие повторили сегодня: — Бред какой-то.
— Позовите благочинного, отца Александра из Степного. Он всё устроит. Он хороший. У него всё обойдётся. Он и меня проводит.
— Что вы опять говорите. Да он бредит, бредит!
Семён Алексеевич поднялся и тут же к больному метнулась молодая женщина. Она принялась целовать гаснущее лицо отца Василия, потом повернулась к гостю:
— Да идите же!
Семён Алексеевич повернулся и пошёл к двери.
— Убирай, — услышал он за спиной.
— Что? — не понял он.
— Зерно убирай, — снова чётко донеслось до него.
Он обернулся. Отец Василий недвижно лежал на кровати, дочь держала его за руки, у изголовья стояла матушка.
Семён Алексеевич постоял немного, удивлённо вслушиваясь в пространство, потом толкнул дверь и вышел.
К утру отцу Василию стало совсем плохо. Он задыхался, лицо его то покрывалось испариной, то вдруг остывало и капельки пота поблёскивали, словно льдинки морозным утром.
После обеда приехал благочинный.
Отец Александр был худ и бороду имел длинную и прямую, будто витую из тонкой медной проволоки. Худоба с бородой делали его выше и строже, на самом же деле батюшка слыл за добрейшей души человека. В годы студенчества, увлёкшись православием, его угораздило взревновать о подвигах. И Великим постом он говел по запискам древнего синайского пустынника. Про разговины пустынник никаких записей не оставил и разговлялись чисто интуитивно, как подсказывала общага и сэкономленные за семь недель поста запасы. Дня три общага славила Христа, а на четвёртый будущего батюшку увезли в больницу, где пришлось делать срочную операцию на желудке. Потом он ещё месяца два провалялся по всяким лечебным учреждениям, бросил институт и поступил в семинарию. В общем, спасся, но желудок испортил на всю жизнь. Более того, когда отца Александра рукоположили, к нему прилепилось искушение, которое весьма тяготило батюшку: каждую весну у него случалось обострение желудочной болезни и он должен был ложиться в больницу недели на две. Самое неприятное во всём этом, что обострения приходились всегда на Великий пост и отец Александр просил только, чтобы случались они не на первую и последнюю недели. И Господь пока миловал. Видимо, от постоянного ощущения болезни, которая денно и нощно напоминала отцу Александру о зыбкости всего земного, он к скончанию века относился весьма спокойно и даже радостно. При этом надо заметить, что, при всех болячках, у него имелись четверо детей, рождённых в законном браке. Вот и думай тут: кто больной, а кто здоровый.
Отец Александр пил чай и рассказывал, как прошли похороны. В доме Егоровых, и правда, затевался скандал, но тут обнаружили записку Валентины, в которой она просила у всех прощения и просила никого не винить в своей смерти. Записка была явно написана до крестного хода, а пока сноха соображала, как повернуть новые обстоятельства, пришли люди из администрации, взяли на себя все хлопоты с похоронами, поминками и пообещали устроить мужа на работу. Не успели порадоваться, как появился отец Александр. Тут со снохой случилась истерика и отец Александр, недолго думая, вызвал «скорую», на которой сноху, видимо, по чьей-то подсказке, увезли аж в область и весь кильдим вокруг дома Егоровых рассеялся, яко дым от огня, и отпевание, и сами похороны прошли мирно и пристойно.
Отец Александр допил третью чашку чая и подошёл к недвижно лежащему отцу Василию.
— Так что упокоил я её и ты за неё не скорби. Слышал?
Отец Василий, непонятно даже чем, то ли бровями, то ли кожей на голове, но все поняли, поблагодарил.
— Вот и ладно. Давай теперь тобой займёмся.
Это
прозвучало так обыденно, словно отец Александр работал могильщиком на кладбище. Одно дело сделал, сейчас другим займётся. Маша хотела возмутиться, но сдержалась и, как матушка, опустила голову.Соборовал отец Александр хорошо. Голос у него суховатый, надрывный, словно человек несёт что-то важное и тяжёлое, и по дороге со своей ношей разговаривает. Он обильно мазал отца Василия елеем, и, казалось, то ли это пот проступал, то ли слёзы текли. Лицо отца Василия оживало, только выглядело сильно уставшим. Вместе с ним тихо плакали и женщины. Когда отец Александр подносил частичку, отец Василий открыл глаза, рот и затем поцеловал Чашу.
— Вот и слава Богу, — сказал отец Александр, потом присел к отцу Василию и осторожно, словно боялся что-то спугнуть, спросил: — Ну, как ты, отче?
И отец Василий ясно ответил:
— Не знаю.
— Это хорошо, что не знаешь, — обрадовался отец Александр. Он, наверное, любому ответу отца Василия обрадовался бы. — Это только дураки всё знают.
— И хорошо, — сказал отец Василий и после паузы добавил: — И плохо.
— Правильно, — опять поддержал отец Александр. — Так оно и должно быть. Нам ведь когда по-настоящему хорошо бывает? Когда мы приближаемся к Богу. Вот отсюда и хорошо. А когда приблизимся, понимаем, что дальше-то уже сами приблизиться не можем, потому что кто мы и что мы? Недостойны. Глаза поднять недостойны. А не то что в радость войти. Вот отсюда плохо. Теперь только Бога молить. Правильно, плачь, плачь — самое то. У тебя, отец, хорошие слёзы. Не свои. Ты, может, и не хочешь сейчас плакать, а они текут. Это Господь тебе помогает. Часто ведь бывает: хочешь о грехах своих поплакать, а слёз нет. А тут видишь, как Господь сподобил тебя, ну, плачь, плачь — это хорошо тебе.
Отец Александр посидел ещё немного и поднялся. Перекрестил отца Василия, словно разгладившегося от слёз, и шагнул к женщинам.
— Поеду я.
— Куда вы? — всполошилась матушка. — Ночуйте у нас.
— Ни-ни, — замахал руками отец Александр. — Тут я пока не нужен, — смутился немного сорвавшимся словом «пока» и, словно извиняясь, объяснил: — Там у меня лагерь, дети, их тоже так-то не оставишь. Я приеду, обязательно приеду. В воскресение отслужу Литургия и приеду. — В дверях остановился. — Эх, а у вас-то кто Литургию служить будет? И попросить некого. Ладно, что-нибудь придумаем.
С тем и уехал.
В пятницу к обеду приехал вызванный телеграммой сын.
Андрей, неприметный молодой человек, и в родительском доме появился тихо. Он измучился, пока ехал в тряском прокалённом автобусе двести вёрст из областного центра, а до этого была ещё бессонная ночь в аэропортах, полузабытьё в самолёте, во время которого тревожные чувства не оставляли его. Словно он направлялся во что-то неизвестное и роковое, где сам уже никак не мог повлиять на обстоятельства. И эта неясность и чувство иной управляющей силы сразу придавили, и ощущение своей малости и беспомощности не оставляло всю поездку. Сестра, позвонившая днём, ничего толком не объяснила, да, видно, и не могла, он понял только, что отец при смерти и что всё очень серьёзно, но как, отчего? Сестра сказала, что доктор велел готовиться к худшему. Так ведь вот только что весной на Пасху виделись и отец выглядел весьма крепко и бодро. И опять это осознание хрупкости мира и невозможность изменить в нём самое важное и необходимое больно сжали сердце.
Тяжести на сердце добавила Москва. Конечно, и в подмосковном научном центре, где он жил, знали о пожарах, ощущение беды докатывалось то неприятным запахом, то перебоями со свежими продуктами. Всё это вызывало, скорее, досаду, а в Москве ему вдруг показалось, что он попал на съёмки апокалиптического фильма. И он ещё долго не мог отделаться от того, что это — реальная Москва, а не киношная площадка.
И дело было даже не в изматывающей жаре, усиленной и многократно отражённой асфальтом и камнями столицы, а в общей атмосфере растерянности и безумства. Люди, словно потравленные крысы, метались из угла в угол, готовые сожрать друг друга даже не из-за того, что кто-то мешает или отнимает кусок, а просто оттого, что сам окружающий мир погибал и зараза уничтожения вместе с дымом проникала всюду, как невидимый психотропный газ. Каждый смог почувствовать, как ненадёжен мир и всё, что в мире, и как близок конец. Страшно было.