Железный Густав
Шрифт:
Он склонил подбородок в ладонь, и его голубой глаз так же ясно и внимательно, как когда-то, вперился в ученика Хакендаля.
— Никто бы этого не мог выполнить лучше, господин профессор! — воскликнул Гейнц Хакендаль.
— Ваше ли дело, ученик Хакендаль, ставить учителю отметки? — улыбнулся Дегенер. — Скажите лучше, что вынесли вы из моих уроков? Вспоминаете ли когда-нибудь вашего Гомера?
— Я живу совсем в другом мире…
— Стало быть, тоже нет, — печально произнес учитель. — Стало быть, и он… Кого ни спросишь… Видите ли, Хакендаль, когда состаришься, тебя одолевают вопросы: для чего ты жил? Что сделал в жизни? Там, за этими стенами, рухнуло столь многое из того, что
Профессор больше не видел своего бывшего ученика, он вперился единственным глазом в письменный стол, в истертое зеленое сукно, на котором перебывали работы тысячи юношей. Учитель читал их, правил, ставил баллы, он призывал, воодушевлял, хвалил и порицал. И от всего этого ничего не осталось. Было так, будто ребенок чертил на песке палочки; роса размыла их, ветер развеял песок, дождь стер их: все исчезло без следа. Пустая забава!
Ученик Хакендаль поднял глаза на старого учителя.
— Господин профессор, — сказал он. — Все мы, для кого в наше время не нашлось никакой работы, часто думаем то же, что и вы: зачем мы, собственно, живем? А ведь нам и делать-то ничего не положено. Когда я стою на выплатном пункте — а это место, куда мы обязаны являться каждый день, чтобы доказать, что мы нигде не работаем, ведь у нас одна только обязанность: не работать, — когда я стою на выплатном пункте вместе с другими, мне кажется, что я неудержимо старею. Этого даже не объяснишь — будто я еще недавно был молод, а теперь старею с невероятной быстротой. А между вчера и сегодня — ничего: никаких свершений, никаких радостей, только неудержимое увядание.
— Со мной было так же, — пробормотал профессор. — Я тоже не хотел стареть, это случилось как-то вдруг, и тут-то я заметил, что ничего еще не сделал…
— И тогда школьные годы, — продолжал Гейнц Хакендаль, — отодвигаются в недостижимую даль, как будто их и не было. И все же, — продолжал он и ласково накрыл рукой тонкую, белую с голубыми прожилками руку ученого, — если мне и не приходит на ум «Илиада» или «Антигона», зато я постоянно вспоминаю ваши слова, сказанные некогда, в тяжелую для меня пору: можно свалиться в грязь, но не следует в ней увязать. А в другой раз, когда я носился с обширными планами, вы сказали мне: надо сначала оздоровить клетку, иначе тело не выздоровеет…
Профессор недовольно тряхнул головой:
— Но это же самые обычные сентенции, Хакендаль! Такое вам всякий скажет, это не в счет. Это не имеет отношения ни к древней Элладе, ни к труду всей моей жизни…
— Разумеется, господин профессор, такие сентенции можно услышать от многих. Но далеко не всегда они западают в душу. Когда мы слышим их из случайных уст, они нам не помогают. И только потому, что это сказали вы,они помогли мне.
Но профессора и это не удовлетворило.
— Ах, Хакендаль, у вас были неприятности, ваше сердце раскрылось в тот миг, и слова мои упали на благодатную почву. Ко мне это не имеет отношения. Вы можете тысячу раз повторять: «С честностью не прогадаешь», — и никто внимания не обратит. Но скажите это человеку, который собирается поступить нечестно, и будет толк. Ко мне это не имеет отношения.
И он снова подпер голову ладонью.
— Вы не хотите признать, что очень помогли мне, господин профессор. Тем не менее это так. Если бы то, кто был нашим учителем, не играло никакой роли, если бы всякий другой педагог мог с таким же успехом вдалбливать
нам второй аорист, почему же тогда мы ходим к вам, постоянно вспоминаем вас? Гомера я на время забыл, но не забывал профессора Дегенера, как к многие ваши ученики.— Ко мне теперь редко кто заходит, — сказал профессор. — Звонок почти перестал звонить.
Но не успел он это сказать, как в прихожей задребезжал звонок и в комнату вошел давний однокашник Гейнца Хакендаля — Гофман; он очень вытянулся и раздался вширь, на его лице красовалось несколько шрамов, но его вполне можно было узнать.
Они поздоровались, и Гейнц воскликнул:
— Что ты скажешь, Гофман? Профессор уверяет, будто он ничем не отличается от других наших учителей, будто с нами мог с таким же успехом заниматься ну хотя бы, помнишь, этот кандидат, не то Диблих, не то Либрейх, не то Либлинг?
— Хо-хо! — громыхнул раскатистым басом Гофман. — Надо же такое выдумать! А помнишь, Хакендаль, как профессор рассердился, и пришлось нам идти с повинной в чужой класс? Вот чего вы от нас потребовали, господин профессор!
— Должно быть, вы этого заслужили недостойным поведением!
— Вы заступились за клопа, за презренное насекомое! — стал доказывать Гофман, сразу переходя на прежний ученический жаргон, И оба друга с головой погрузились в воспоминания, увлекая за собой и профессора, уводя его от безутешного настоящего.
Старой служанке пришлось угостить их кофе со сдобной булкой. Профессор перерыл все ящики в поисках легких сигар, которые не повредили бы здоровью его юных собеседников. Он весьма озадачил Гофмана, сообщив ему задним числом, что в свое время прекрасно заметил, как абитуриент Гофман списывает экзаменационную работу со шпаргалки.
— Но я не хотел вас засыпать, Гофман. Это был последний ускоренный выпуск с весьма пониженными требованиями — на обычных испытаниях вы бы наверняка провалились. Вы всегда поленивались, Гофман!
Они даже все повеселели, не исключая старого учителя. Тот больше не терзался вопросом, что им сделано в жизни — вопросом малоприятным во всякое, а тем более в такое малоприятное время…
Гофман и Хакендаль уходили вместе.
— Погоди, я тебя провожу, — сказал Гофман. — Где ты, собственно, живешь?
— Лучше я тебя провожу, — сказал Хакендаль. — Я располагаю временем.
— Что до этого, у меня его хоть отбавляй, — возразил Гофман. — Я, правда, уже два с половиной года как сдал экзамены на референдария, но это не имеет значения. Чтобы получить работу, придется, видно, подождать еще года два с половиной, если не все пять.
— Значит, и ты безработный?
— Само собой, а как ж иначе? И кого бы я ни встречал из наших, ни у кого работы нет. Огорчительно, сын мой, Хакендаль, три-четыре года протирать штаны за книжками, а в конечном итоге бить баклуши.
— Мне тоже четыре года пришлось протрубить в учениках.
— Но после этого ты все же работал! Мы так уверенно готовили себя к жизни и к ее трудам, а едва созрели для этих трудов, как их не стало. А как ты поживаешь? Ты уже муж и отец семейства? Хоть тут успел! Зато уж я…
— Это ты всегда наверстаешь.
— Ну что ты мелешь! Как это я наверстаю? Видишь эту сбрую, — и Гофман осторожно повел богатырскими плечами, заключенными в суконный футляр, — рекомендую: единственный мой костюм. Я надеваю его в торжественных случаях, таких, как визит к профессору Дегенеру, или когда хожу на «смотрины» — без особого успеха, разумеется. Что до старых брюк — моя родительница считает, что латать их уже не стоит!
— То же самое и у нас! — воскликнул Гейнц Хакендаль. Как ни грустно сознаться, его даже радовало, что у его ученого собрата те же невзгоды и разочарования.