Железный Густав
Шрифт:
У Гейнца Хакендаля полосы беспросветного уныния сменялись внезапным душевным подъемом.
Когда на него нападало уныние, он даже отмечаться ходил через силу. По дороге встречались ему счастливцы, спешившие на службу с завтраком и портфелем под мышкой. Они окидывали его безразличным взглядом, а может быть, критически оглядывали его потертое пальто.
А Гейнц смотрел на них с ожесточением — они были намного моложе. С каждым годом все новые поколения начинали работать, и его пронизывал мучительный страх, что сам он становится все старше, — а вдруг он станет нетрудоспособен, еще не успев как следует поработать.
Удрученный, приходил он на выплатной пункт и становился в хвост — один из многих, один из все увеличивающейся армии безработных.
Кое-какие фигуры ему уже примелькались, он страшился соседства одних и радовался встрече с другими. Один из них, по всему видно, непроходимый дурак, приветствовал его с сияющей физиономией:
— Ага, коллега! Все еще здесь? Ну, да не беда! Большую половину мы уже отстояли!
Он говорил это неделю за неделей, месяц за месяцем, с неизменно приветливым и придурковатым видом, непоколебимый в своем оптимизме.
Был еще и другой, некий Марведе, с кем Гейнц предпочитал не становиться рядом.
— Мое почтение, коллега! Слыхал — тот коротышка из БЭВАГа [21] , Приз его фамилия — ты его, конечно, знаешь?.. Представь себе, тоже дал дуба — выпил лизола. Его отвезли в больницу, да какое там, — все внутренности сожгло… да, коллега, он, по крайней мере, отмучился, а нам это еще предстоит…
И Марведе заглядывал Гейнцу в лицо.
— Невеселые новости, верно? Но никуда от этого не денешься. Самоубийство или преступление — другого выхода у нас нет.
21
Берлинское акционерное общество электростанций.
— Авось наступит перелом, и жизнь опять наладится, — пытался возражать ему Гейнц.
— Какой там перелом? Откуда? Каким образом? Ты отдаешь себе отчет? А хоть бы и так — мы-то им больше не понадобимся! Ведь столько подросло молодежи! У нас уже и сил недостанет работать. Я недавно попробовал. Ни черта, двух часов не выдержал — слабость!
— Это от истощения.
— Ты думаешь, человек что паровой котел: еще лопата угля, еще бутерброд с маргарином, и голова опять заработала? Как бы не так, голова отказывается, ее сморило, она вышла из игры. Ее на покой тянет. Самоубийство или преступление, коллега, — единственное, что нам осталось.
— Пока что ты ходишь отмечаться, — огрызнулся Гейнц в припадке раздражения.
— Да, пока что. Ты и понятия не имеешь, коллега, что на меня иной раз находит по утрам. Лежишь это на боку в полной амуниции — я нарочно с вечера не раздеваюсь, боюсь: а вдруг утром не захочется снова одеваться. И вот лежу это я и на пуговицах гадаю: самоубийство — преступление — или пойти отмечаться…
— Что же у тебя за пуговицы, если все время выходит отмечаться…
— Нет, это я просто трушу, не понимаешь, что ли? Человек всегда найдет, за что спрятаться! Человек прежде всего трус, вот и ты трус, и я; да и все тут трусы.
— А раз так, нечего трепаться насчет самоубийства и преступления!
— Ну, это как сказать! Такие вещи бывают. Я по вечерам поглядываю в бинокль — есть такой базар на Тауэнцинштрассе. Туда шляется толстяк с пухлым бумажником… В первом часу ночи, когда фонари гаснут, он в полумраке переходит через Виттенбергплац…
— Хватит врать-то!.. — прикрикнул на него Гейнц вне себя от ярости. —
Все это бредни, выдумка!— Что это, смотрю я, ты больно горячишься! Уж верно, не спроста! Должно быть, самому такие мысли приходят, вот ты и на стену лезешь. Но ты, конечно, такой же трус, как я.
— Если ты сейчас же не заткнешься, Марведе… — И Гейнц пригрозил ему кулаком.
После таких разговоров он являлся домой вконец измученный. Он смотрел на своего сынишку, на малютку Отто, который почему-то очень редко плакал. Он еще лежал в своей кроватке, когда отец его уходил отмечаться. Когда Отто делал свои первые шаги, отец его ходил отмечаться. Отто понемногу учился говорить, а отец его тем временем все ходил отмечаться. И впереди у него было все то же — ходить отмечаться. Пройдет какое-то время, и сын начнет увязываться за отцом, когда тот пойдет отмечаться. А там, глядишь, они вместе пойдут отмечаться, отец и сын.
Вот какие мысли порой приходили ему в голову, и зловеще отдавались в ушах слова: самоубийство или преступление…
— Скажи, Ирма, — говорил он в таких случаях, — тебе еще не опротивело жить с безработным мужем?
— Что, или опять хандра напала? — спрашивала Ирма. — Брось грустить, все наладится. Именно, когда не ждешь, когда уже всякую надежду теряешь…
— Хорошо бы это случилось, когда действительно не ждешь, скажем, в ближайшие три минуты… Нет, тебе еще не опротивело, скажи честно?!
— Да будет тебе! Настоящий берлинец не теряет мужества. Пробегись-ка лучше к маме. Она хотела поискать нам селедок. Но только поскорее, без долгих сборов!
— Укротитель селедок! — вздохнул Гейнц, но отправился выполнять поручение.
Но вот наступал день, когда настроение его резко менялось. И не сказать, чтобы непременно сияло небо, мог лить беспрерывный дождь, а сердце почему-то билось совсем по-другому, в нем просыпалась надежда. «Ерунда, — говорил себе Гейнц, — я не из тех, кто падает духом! У меня такое чувство…» И он соскакивал с кровати.
— У меня такое чувство, Ирма, — говорил он, — вот увидишь, сегодня что-то случится. Конечно, приятное. Не жди меня к обеду, я хочу забежать к Зофи…
— Ладно, — говорила Ирма. — Ни пуха ни пера!
В такие дни душевного подъема даже стояние в очереди его не угнетало, разве что оно уж очень затягивалось. Над Марведе он просто смеялся.
— Все еще жив? И никого не укокошил? Боюсь, коллега, ты еще отпразднуешь здесь свой пятидесятилетний юбилей! Получишь звание почетного безработного, тебе пожалуют ленту на шею, будешь носить на ней свою карточку!
И Марведе приходил в бешенство.
Но Гейнцу было не до него. Не успевал он освободиться, как тут же опрометью — бежать. Он чувствовал прилив энергии, у него словно вырастали крылья. Он устремлялся в газетные издательства, проглядывал свежие номера газет, выбирал объявления, которые казались ему подходящими, и бежал дальше.
Эта душевная бодрость, эта вера, эта вспыхнувшая надежда заносила его в незнакомые конторы, он с любезной миной сшибал с ног своих соперников, очаровывал заведующих личным столом, исторгал улыбку у самых свирепых работодателей. Не было области, в которой он не чувствовал бы себя искушенным: он изучил в совершенстве не только двойную бухгалтерию — как итальянскую, так и американскую, ну и, разумеется, составляет балансы, — но и стенографию, английскую и французскую корреспонденцию и печатает на машинке. Декорировать витрины? Пожалуйста, нам и это не внове…