Железный Густав
Шрифт:
— Раз ты не согласен, отец, — сказала она негромко и, как всегда, брюзгливо, — придется обойтись без твоего согласия.
— Ты что, забыла, кто я тебе? — вскинулся Хакендаль, озадаченный таким неповиновением. — Ослушаться меня — значит согрешить против пятой заповеди!
— Пастор Ринекер говорит, что мне дано, — отвечала она все так же, не повышая голоса. — У меня призвание…
У нее призвание, скажите на милость, и она не посовестилась сказать такое отцу. Взяли моду говорить о всевышнем, точно он их добрый знакомый!.. Уж кому-кому, а нам не пристало так заноситься.
Хакендаль верил в
— Так я же добра тебе желаючи, Зофи, — пытался он возразить. — Ты слишком слаба, для такой профессии.
— Господь ниспошлет мне силы, — отвечала Зофи.
Ну да ладно, ладно! И отец машинально отодвигает чуть влево на ночном столике завязки чепца — пусть лежат под прямым углом к чепцу, — хотя лучше было бы заняться одеждой младшей дочери, восемнадцатилетней Эвы, вот где не мешало бы навести порядок!
Эва лежит на боку, уткнувшись лицом в сгиб локтя, ее длинные белокурые волосы обрамляют головку, словно венок из зрелых колосьев. Зофи, как и полагается на ночь, заплела волосы в две косицы, а вот Эва… «Пусть хоть ночью отдохнут от дурацкой прически!» — говорит она.
Никуда это не годится, но для Эвы у отца нет запрета! Ну чем не картинка! Хакендаля умиляет это свежее личико под копной золотистых кудряшек — сердце радуется, как она лежит, цветущая, точно сама жизнь, взрослая девушка — и еще совсем ребенок!
Ребенок, сущее дитя! Ему ли не знать свою Эву…
Хакендаль хмурится, ему снова вспомнилось кафе «Крути любовь» с его дребезжащей музыкой, вырывающейся из огромного рупора, розового с позолотой. Эва последнее время и в самом деле зачастила туда, но ведь только ради музыки и этой новомодной игрушки, не ради же мужчин и поцелуев…
Он задумчиво смотрит на дочь, и, словно почувствовав его взгляд, Эва порывисто, как и все, что она делает, поворачивается на спину и с блаженным «ах!» раскидывает руки.
Но вот она открыла глаза и смотрит на него.
— Ты, отец?
— Доброе утро! — говорит он с расстановкой.
— Доброе утро, отец! — И сразу же быстро-быстро: — Ой, погоди, отец, что я тебе скажу!
— Ну, чего тебе? Рано еще, спи!
— Не бойся, я засну! Послушай, отец!.. — И таинственно: — Знаешь, когда Эрих вернулся домой?
— Не надо ябедничать!
— В час ночи, отец! Подумать только, в час ночи!
— Брось, Эвхен, не надо ябедничать! — повторяет он. Но повторяет без обычной уверенности, — то, что он услышал, взволновало его до глубины души.
— Я ябедничаю? А он на меня что, не ябедничает? В кафе «Келлер» говорят, денег у него без счета, и всё золотые, отец…
— Чтобы ноги твоей больше не было в этом кафе!
— Ой, папочка, я обожаю сливки, а разве их у нас дождешься? — Она искоса, лукаво смотрит на отца и видит, что ему не до ее прегрешений. — Господи, до чего спать хочется! Я совсем не выспалась.
— Спи, спи, — приказывает отец, — и чтоб больше не ябедничать! Что это еще за доносы!
Выйдя в коридор, он опять явственно слышит, как топочет
в конюшне Сивка. Да и в самом деле, без малого четыре, пора задавать корм. Но он еще заходит в спальню к сыновьям.Три кровати, трое спящих, трое сыновей. Можно сказать, богатство, и обычно отец так это и воспринимает. Но не сегодня, нет, не сегодня. И дело тут не только в смутном отголоске того мучительного сна и не только в кляузах Эвы. Хакендаль застыл на пороге и слушает.
Слушает…
Сотни, тысячи спящих видел он на своем веку, одни дышали громко, другие — еле внятно. Ему знаком этот тяжелый гортанный всхрап, он слышал его в казармах, особенно ночами под воскресенье и понедельник, после увольнительных, — но в этой комнате, в спальне сыновей, он его еще не слышал.
И вот он его слышит. Он стоит, прислушивается, и в голове у него мелькают слова Эвы: Эрих только в час ночи вернулся домой. А впрочем, ему незачем объяснять, что такое беспамятство пьяного, он и сам разберется, без доносов…
Решительно подходит он к кровати Эриха и снова останавливается. Теперь он видит одного только напившегося сына. Он мог бы задать проборку Гейнцу, младшему, по прозвищу «Малыш», вон он в каком беспорядке повесил одежду. Или дать почувствовать старшему, двадцатичетырехлетнему Отто, что отец прекрасно видит: малый не спит, он только притворяется, что спит, — слишком уж неподвижно он лежит на кровати.
Но Хакендаль оцепенел. В гневе и печали стоит он у кровати своего Эриха, своего тайного любимца, шустрого, веселого, сметливого мальчугана, так похожего на Эву, но с ясной, светлой головой. В гневе и печали… Ах, сбился парень с толку, домой вернулся пьяный в дым. Ему всего-то семнадцать, он в выпускном классе, любимец родителей, любимец товарищей, любимец учителей, — и вот напился…
Отец стоит в тяжелом раздумье, ногой он машинально выравнивает коврик, а может, это не коврик, а что другое? Сейчас ему не до того. Взор его прикован к лицу сына, к этому ненаглядному лицу. Он пытается прочесть, что на нем написано…
В спальне еще полутемно. Хакендаль подходит к окну и откидывает угол занавески, чтобы разъяснившееся утро осветило лицо спящего…
И тут его взгляд встречается с другим взглядом, с глазами старшего сына, Отто, — они смотрят хмуро, угрюмо. Гнев вскипает в груди Хакендаля, точно сын застал его за чем-то запретным. И он дает волю своему гневу, уж с кем-кем, а с Отто можно не стесняться, вот уж слякоть, слюнтяй, — что брань, что ласка — ему все равно. Отец замахнулся кулаком, словно собираясь его ударить; свистящим шепотом он грозит:
— Чтоб я ни звука не слышал! Спать — без разговоров!
И сын покорно закрывает глаза.
Отец смотрит на бледное дряблое лицо, обрамленное жидкой бородкой. А потом снова повертывается к другому сыну. Но эта короткая интермедия словно что-то в нем изменила; мысль, что старший не спит, спугнула его уединение. Минута спокойного раздумья миновала, гнев, отчаяние, печаль рассеялись. Он чувствует: что-то надо сделать…
Да, что-то надо сделать!
И вот он нагибается. Ну, конечно, он давеча не обратил внимания, а все же мельком заметил брошенную спьяна одежду. Так значит, это был не коврик… И он собирает раскиданные по полу вещи…