Железный Густав
Шрифт:
— Не знаю, что и сказать тебе, отец! Сами-то мы ведь останемся ни с чем.
— А что он нам дает, этот дом? Кроме заботы, как бы собрать квартирную плату да внести проценты? Нет, я решил жить без забот.
— Что ж, отец, тебе видней. Ты ведь знаешь, я в твои дела не вмешиваюсь… И у нас ведь останется наш заем…
— То-то и есть, мать, я тебе еще не все сказал. А еще я скажу Байеру: все, что у меня останется от займа после покупки лошади, я отдам ему в придачу. А за это он обязан нас с тобой — и нашего коня, конечно, — обеспечить квартирой в этом доме бесплатно и беспошлинно до самого конца жизни… Тогда я и от этойзаботы избавлюсь!
— Но у нас
— Да, мать, у нас ничего не останется, но этого я и хочу!
Грузная старуха не на шутку разволновалась.
— Делай как знаешь, отец! — говорит она, бросив быстрый взгляд на мужа. — Ты, конечно, подумал о том, что Гейнц еще не получил аттестата и что ему еще долгие годы учиться… На те гроши, что дает пролетка, ты этого не вытянешь. И что вот-вот вернется Эрих, ему тоже на ноги становиться. И что будет с Зофи, мы еще тоже не знаем…
— Нет, этого мы не знаем, мать, ты права. Да и вообще мы про наших детей ничего не знаем!
Наступило долгое молчание — боязливое молчание матери и почти задорное — отца. И все же отец заговорил первым:
— А ты видела паршивую газетку, что мне нынче подсунули в дверную щель?
— Да, отец, значит, ты на это зол?
— Я вовсе не зол, мать. А ты читала, что наш кайзер, которому мы присягали в верности, удрал в Голландию? Ты только представь — его солдаты четыре года дрались, его народ четыре года терпел голодуху, а теперь, когда мы погорели, он смылся в кусты. Виллем Беглый, вот что про него пишут. И что он в салон- вагоне сбежал!
— Ну и что же, отец? Ну и что же? А теперь и ты задумал от всего бежать — от детей и от денег? Как Вильгельм?..
— Нет, мать, не бойся, никуда я не сбегу! — Его тяжелая рука находит в соседней кровати ее руку и успокаивающе на нее ложится. — В этом я железный, ты меня знаешь, я останусь верен своей пролетке. Вот только не хочется тебя огорчать, но похоже, что дети от нас сбежали. Они вспоминают отца с матерью, когда им что-нибудь нужно, а мне это больше ни к чему, я в этом больше не участвую.
— Ах, отец, ведь и всегда так было: молодое уходит от старого! Чуть у птенцов окрепнут крылья, они улетают из гнезда и знать стариков не хотят. Ты же не можешь требовать другого, отец!
— Но ведь так тоже нельзя — человека с животным равнять, с этим ты согласна? Меня учили, что дети должны уважать родителей, любить и почитать. Не знаю, может, это и моя вина, но никто из детей никогда меня не любил…
— Бог с тобой, отец! Да Гейнц…
— Видишь, мать, из пятерых ты только одного назвала, а он еще тоже себя покажет… Нет, мать, это ни от родителей, ни от детей не зависит, как не зависит от солдат. Солдаты честно выполнили свой долг, а их верховный сбежал. Это зависит от времени. А раз так, ничем тут не поможешь! Выходит, каждый думай о себе! Я тоже не прочь какое-то удовольствие в жизни видеть — завести порядочного жеребца да нет-нет и прокатиться на резвом по Тиргартену, полюбоваться на крокусы, как они на лужайках цветут, — желтые, синие, белые. И не думать вечно, что сегодня мне еще надо Эриху проборку задать. И что Гейнц тоже где-то шляется по ночам…
— Так это ты оттого, что Гейнц еще домой не вернулся?
— С чего ты взяла, мать? Я ведь тебе все объяснил, но, конечно, и это тоже. А уж как все вместе соберется, терпение, глядишь, и лопнет! А теперь, мать, скажи, где у тебя лежат отрепки?
— Отрепки? Что-то я не пойму какие, отец!
— Ну, детские, — какая ты беспонятная.
— Детские отрепки? В маленьком шкафчике, слева внизу… Ах, отец…
Она осекается и, словно онемев, в испуге выкатив большие глаза, смотрит, как старик, встав с кровати, направляется к шкафику и достает
оттуда годами накопившийся хлам, всякие ненужные детские вещи: школьные свидетельства, тетради и учебники, гимназическую фуражку Эриха, первые башмачки их первого ребенка — Зофи… полупустой ящик красок, школьный атлас…Молча смотрит она, и только, когда отец открывает печку и принимается швырять в нее все эти «отрепки», тщательно собранные по углам, отваживается она слабо ахнуть:
— Ах, отец…
Он смотрит на нее из-под нависших бровей круглыми, навыкате глазами…
— Не огорчайся, мать! Такова жизнь!
Поднеся спичку, он зажигает бумажный мусор, ждет, чтобы пламя разгорелось, и захлопывает внутреннюю дверцу…
А потом снова ложится в постель, протягивает к матери руку и говорит:
— Хотелось бы мне, мать, чтобы ты опять называла меня, как раньше, Юстав. Это имя еще никто не опорочил, и я желаю остатний свой век прожить просто Юставом… С отцом у меня не получилось…
— Ах, отец!
— Юстав!
— То есть, Юстав, прости…
— И вот что я тебе скажу насчет шатанья по кабакам и прочей непутевой жизни: хочу работаю, хочу гуляю, смотря какое настроение, с этим, мать, кончено! Первое — у нас больше средств не хватит, мы с тобой опять бедные люди, да и радости я в этом не нахожу. Мы, два одиноких старика, заживем как следует быть, как и было у нас первые годы. Даже лучше — ведь теперь мы знаем, что детей у нас больше не будет и никто не захочет сесть нам на голову.
— Ах, отец, ты слишком принимаешь к сердцу, что Гейнц дома не ночевал!
— Во-первых, не отец, а Юстав. Это еще добрый месяц придется тебе втемяшивать. Ну, да на это меня станет, в этом я железный! А потом, что значит — к сердцу? Раз Сивка обленилась и больше не тянет, ей одна дорога — на колбасу; и коли сын не хочет больше быть сыном, пусть оно и будет по его, на этот счет у меня железно…
— Ах, отец…
— С этого дня я Юстав!
ГЛАВА ПЯТАЯ
ЧЬЯ РУКА НЕ ОТСОХНЕТ?..
Однако до объяснения отца с сыном прошла еще неделя с лишним. Во всякое другое время Гейнц непременно бы заметил, что отец ни словом не заикнулся насчет той ночи, когда он где-то пропадал, как и насчет беспорядочной жизни, какую он с некоторых пор стал вести. Но и куда более важные события, нежели гневающийся или недовольный отец, проходили теперь мимо Гейнца Хакендаля, не оставляя в его сознании сколько-нибудь заметного следа…
Ибо он жил в заколдованном мире. В городе все еще постреливали, хотя независимцы объединились с социал-демократами и даже образовали вместе с ними, нечто вроде правительства с министрами и статс-секретарями. В Берлине и предместьях продолжались грабежи; магазины большую часть дня прятались за железными ставнями и спущенными жалюзи, но это не спасало их от налетов по новой методе, с применением ручных гранат.
Все это Гейнц видел во время своих частых путешествий по городу. Он также слышал и читал о разногласиях, возникших вокруг вопроса о созыве Национального учредительного собрания; советы рабочих были «против», а советы солдат — «за», что не мешало голосам делиться — и здесь и там. Вернулись на арену и старые партии: прогрессисты, национал-либералы, «центр» и консерваторы призывали своих сторонников поддержать новое правительство. Последнее обратилось к народу с воззванием, коим отменяло военное положение и предварительную цензуру, амнистировало политические преступления, объявляло свободу слова и собраний, обещало полную свободу совести, восьмичасовой рабочий день и пособие по безработице, гарантировало защиту частной собственности, неприкосновенность личности и улучшение снабжения…