Желтый смех
Шрифт:
— Я прочел это! Несчастный! Ты заслуживаешь… как его… это, черт возьми… посмотрим…
И он перелистывал балльник.
— А! Ноль… но… но… черт побери!.. мой Бог!..
— По математике, — говорил я.
— Математике! — рычал он.
Инцидент был исчерпан. Одно это подсказанное слово «математике» убеждало его в том, что, в общем, я могу быть ему полезен. Моя мать прерывала нас, принося суп:
— Идем, Бэнбэн, ты начинаешь волноваться!
Так протекали наиболее прекрасные годы моего детства. Дома — никакого веселья, споры, неоконченные фразы, педагогическая ложь.
Но все это не имело значения. Мой детский ум формировался сам по себе. Для меня было вопросом чести никогда не переходить границы
Моя мать, без сомнения, не обладала той благородной грацией и кокетливостью, которые — нечто вроде букета цветов в банальной и опрятной столовой. Она старалась всячески подражать отцу в его слабых сторонах, — единственное, чего она могла достичь. Но, в конце концов, моя мать была несчастной женщиной, и, кроме того, ее девичья фамилия была английского происхождения. Благодаря этой подробности, она вносила в наше жилище немного чужеземности, и это иностранное происхождение ее отдало меня, связанного по рукам и по ногам, во власть опасных волнений космополитической поэзии. Я был одинок в моем восторге перед иностранным происхождением моей матери. Ибо отец презирал иностранцев. Это была единственная мысль, которую он мог выразить, не хватаясь за голову, не почесывая за ухом. Он справлялся с ней не так уж плохо…
— Одни иностранцы, — говорил он — не только во Франция, но везде. Берлин полон ими; они в… как это, черт возьми! В Лондоне, в… в…
— В Москве, — говорил я робко.
— Да, в Москве… всюду полно иностранцев, я уверен, что и Китай кишит ими, шут их возьми!
Простите вы мне пли не простите это слишком длинное вступление? Необходимо было взглянуть на мою семью, на мой дом, на полнейшее отсутствие радостей, на все, что окружало мое детство, чтобы понять, как я мог пройти через невероятную катастрофу, которая должна была сокрушить мир вдоль и поперек.
Когда мне было около четырнадцати лет, отец получил от директора лицея бумагу, в которой сообщалось, что у них нет такого элементарного класса, который был бы для меня подходящим. Самое лучшее — это поместить меня в детский сад, если только мой возраст не послужит к этому препятствием.
Мой возраст не позволил этого. Было признано нерациональным посылать меня, рослого, широкоплечего малого, в школу, которую ведет молоденькая девушка, только что кончившая курс. Таким образом господин Мутонно приостановил мое обучение, взяв меня к себе в секретари. То был самый мрачный, тошнотворный период моей жизни. Время безразличной, спокойной, но неумолимой тоски. Я привык к ней и кое-как переносил этот род существования, который заставил бы умереть от ярости наиболее кроткого из моих прежних товарищей.
Однажды летом, когда жара и духота, висевшие над Парижем, вызывали желание разбить небо ударами зонтика или раскрыть себе грудь на две створки, словно шкаф, в этот день каникул, когда я созерцал, как мухи точат одну о другую лапки на краю моей чернильницы, привратница принесла отцу письмо со штемпелем Марселя.
Он разорвал конверт и прочел вслух:
Мой дорогой Августин!
Я возвращаюсь из Китая. Мое судно чинится в Марселе. Оно останется здесь, вероятно, месяца два. Я уведомил судохозяина об аварии. Я расскажу вам об этом; но с сегодняшнего дня я благодарю провидение, дающее мне удовольствие провести несколько дней в Париже, с вами. Я счастлив, что могу обнять Аврору. Я не видел ее уже двадцать лет. Она, должно быть, выросла. В противном случае я буду удивлен и потеряю уважение к себе.
Ваш старый дядя
А.
А. Мак Грогмич.— Это от капитана, — сказал отец.
Затем он позвал мать:
— Аврора! Аврора!
— Что случилось, Бэнбэн?
— Это от капитана, э, э… от… дяди, дяди… Мак… Мак… как его… тысяча чертей!.. Мак… ну… да вот письмо.
Он протянул бумагу.
— Он вполне достойный человек, — сказала мать, прочтя письмо. Затем, повернувшись ко мне:
— Твой дядя, Мак Грогмич, приезжает к нам. Брат моей матери — она была мадемуазель Мак Грогмич до своего замужества с Томом Виллёфби. Твой дядя очень серьезный человек. Очень серьезный. Твой отец и я — мы не знаем более серьезного человека во всем мире. И я счастлива за тебя, что ты будешь иметь возможность видеть в течение восьми дней, что называется, серьезного человека… Поистине — это счастье для тебя!
Я ничего не ответил, но одна мысль, что в нашем угрюмом жилище прибавится еще одно лицо, более серьезное, чем все, каких я знал до сих пор, наводила меня на размышления о самоубийстве. Я решил утопиться и всячески старался погрузить голову в кувшин. Мне не удалось достичь желанного результата, ибо отверстие кувшина оказалось слишком мало и не пропускало моей головы. Впрочем, воды в кувшине не было.
Входная дверь нашей квартиры находилась в конце нескончаемого и темного коридора. В приемные дни моя мать заставляла меня сторожить у этой двери, поджидая гостей. Таким образом я мог помешать им звонить в соседнюю квартиру, занимаемую девицей легкого поведения, которая старалась завлечь к себе каждого, кто приходил к нам.
В этот день — было воскресенье, и я никогда не забуду этого — моя мать, облачив меня в мой лучший резедовый туалет, поставила меня на стражу у входной двери. Я стоял, приложив ухо к замочной скважине, в которую предательски дул резкий, холодный ветер.
— Когда ты услышишь в коридоре шаги, ты отворишь дверь и бросишься навстречу капитану, крича: «Здравствуйте, дядюшка!»
Поистине, это была ответственная и трудная задача для молодого человека моего возраста, в чем я вскоре убедился. Малорадостные мысли осаждали мой мозг.
Все они сводились к одному: помешать соседке в розовом пеньюаре завладеть капитаном.
Несколько раз поднималась ложная тревога. Мне слышалось легкое поскребывание руки, ощупывающей стену в надежде обнаружить в этой жуткой темноте дверь, уютное жилище, клочок голубого неба.
Но, когда я отворял дверь, мои глаза, привыкшие шарить во мраке этого коридора, не находили никого.
Я снова затворял дверь, испытывая легкое нервное возбуждение, берущее верх над хладнокровием, которое я должен был бы сохранять в этом положении, более щекотливом, чем оно казалось.
Неуверенные шаги, рука, скользящая по грязной стене, снова заставили меня вздрогнуть. Не колеблясь, я отворил дверь и устремился на человека с криком: «Здравствуйте, дядюшка!»
Мне показалось, что незнакомец удивлен. Он слегка попятился, а из приотворившейся соседней двери высунулась тщательно причесанная женская головка.
— Он спятил, этот мальчишка, — сказала соседка.
— Надо полагать, — ответил человек.
Моя мать — она была в клетчатом наряде — услышав мое восклицание, с умильным видом подбежала к дверям.
— Вы могли бы, сударыня, — наскочила соседка, — не отбивать у меня посетителей?
— Сударыня!
— Да, сударыня! Ваш молодой человек бросается к моим друзьям, называя их «дядя». Я не желаю этого, вы слышите, не желаю; между нами нет ничего общего, мы ведь вместе свиней не пасли, не так ли?
Пока происходил этот разговор, человек, которого я назвал дядей, вошел к девице. В полосе света я увидел, что он был толст и тщательно одет, но это было мне безразлично.
— Ступай назад, — сказала мать.