Жемчужина в короне
Шрифт:
«Что-нибудь толковое? — написал Гари Колину. — Вероятно, в военное время можно считать толковым и даже правильным сажать человека в тюрьму за откровенные высказывания. Но так поступают не только в военное время. Это давняя практика, предусмотренная уголовным кодексом. Статья 144 дает гражданским властям право самостоятельно решать, что такой-то человек представляет угрозу общественному порядку, и под страхом ареста и тюремного заключения тем самым приказывать ему молчать. Если он ослушается такого приказа, его отдают под суд и карают по статье 188. Насколько я знаю, он может обжаловать приговор вплоть до верховного суда провинции. В тот день, когда пришло твое письмо, я был на выездной сессии окружного суда. Я ушел до того, как судья (индиец) начал разбор такого дела, так что подробностей не знаю. Однако, выходя из зала, я видел подсудимого, он ждал там, стоя между двумя констеблями, и я узнал его, это некий Моти Лал. Он тоже узнал меня и сказал: „Привет, Кумер“, но тут его втолкнули в дверь, через которую в зал вводят подсудимых. Когда я в последний раз видел этого человека, он работал клерком на складе моего дядюшки у вокзала. Вернувшись в редакцию, я навел кое-какие справки. Дядюшка, оказывается, уже несколько месяцев как выгнал его якобы за плохую работу,
Видьясагар — симпатичный парень, он мне нравится, но я чувствую себя перед ним виноватым. Когда я пришел в „Газету“, издатель первый месяц всюду посылал нас вместе, а потом уволил его. Он сказал, что, когда ему поручили ввести меня в курс дела, он сразу смекнул, чем это пахнет. И еще сказал: „На тебя, Кумар, я зла не держу, потому что ты ничего не знаешь“. Когда мы встречаемся, он подтрунивает надо мной и говорит, что из меня еще может получиться хороший индиец, дай только время.
А я, честно говоря, не знаю, что такое хороший индиец. Тот ли это, кто идет в армию (потому что такова семейная традиция), или тот, у кого хватает денег и честолюбия, чтобы жертвовать в фонд войны, или тот бунтарь, что попадает под арест, как Моти Лал? Или хороший индиец — это Махатма, которого все здесь почтительно называют Гандиджи и который в прошлом месяце, когда Гитлер показал Европе, на что способна его армия, хвалил французов за то, что сдались, и призывал британский кабинет вести войну „более благородным и мужественным методом“ и разрешить державам оси вступить в Англию. Этот „благородный и мужественный метод“ не что иное, как его хваленое ненасильственное сопротивление. Вот тебе как будто хороший индиец. Но есть еще Неру, а тот явно считает его сумасшедшим. И, видимо, хочет воевать с Гитлером. И говорит, что не пристало Индии использовать трудности Англии. Но тут же добавляет, что Индии нельзя помешать бороться за свою свободу. Тогда, может быть, хороший индиец — это бывший член Конгресса Субхас Чандра Бос, который ставит свободу на первое место, а сейчас находится в Берлине, лижет Гитлеру пятки, а нас призывает по радио разбить оковы. Или это мистер Джинна, который в порядке упрощения межобщинной проблемы потребовал отдельного государства для мусульман, если Конгрессу, где большинство составляют индусы, удастся выгнать из страны англичан? Или это один из индийских князьков, который подписал с Британской короной договор об уважении его суверенных прав и не намерен от них отказываться, даже если в Британской Индии верх одержит шайка индийских радикалов? Я раньше и не знал, что это серьезная проблема — раджам, оказывается, принадлежит почти треть всей территории Индии. И опять же, может быть, лучше отбросить все эти умозрительные сомнения насчет того, что есть хороший индиец, и успокоиться на том, что это простой крестьянин, у которого одна забота, как бы избавиться от гнета местного ростовщика и получить право на весь урожай чего бы он там ни выращивал? И какую роль во всем этом играют англичане?
На последний вопрос сразу отвечу — не знаю, потому что здесь я англичанином не числюсь. Я с ними и не встречаюсь, разве что вижу мельком, в качестве репортера, на всяких общественных мероприятиях, которые у вас, в осажденной разумной Англии, вызвали бы смех или ярость. А когда я с ними заговариваю, они глазеют на меня в изумлении, потому что я говорю так же, как они. Если кто-нибудь из них (из мужчин, от женщин не дождешься) спрашивает, как я научился так хорошо говорить по-английски, и я рассказываю, на лице его изображается недоумение, чуть не обида, точно я его разыгрываю и воображаю, что он мне поверит.
Насколько я понимаю, сейчас их особенно злит, что американцы (которые даже еще не участвуют в войне, а может, и не собираются) всюду суют нос и толкают их на уступки индийцам, которых англичане, естественно, считают своей личной собственностью. Англичане прыгают от радости, что Черчилль возглавил правительство, потому что он, единственный из англичан, всегда был против всех либеральных реформ в управлении Индийской империей. Его недавние попытки, после разгрома британской экспедиционной армии во Франции, умаслить индийцев новыми туманными обещаниями — предоставить им больше прав в управлении собственной страной (а сводятся они к тому, чтобы ввести в совет при вице-короле парочку безобидных и приемлемых индийцев) — у радикально настроенных индийцев вызывают только смех. Они вспоминают (это мне мой издатель сказал) все обещания, которые давались во время мировой войны, в которой Конгресс всячески поддерживал Корону, полагая, что после войны Корона в благодарность признает за ними право на частичное самоуправление. Те обещания так и не были выполнены. Наоборот, были приняты еще более суровые меры для подавления агитации, и печальная история обещаний времен мировой войны закончилась в 1919 году избиением в саду Чиллианвалла в Амритсаре, когда генерал Дайер приказал расстрелять толпу безоружных жителей, а те не могли даже убежать и гибли сотнями. То, что Черчилль возглавил британский военный кабинет (чему англичане так возрадовались), на индийцев подействовало удручающе. Думаю, что без эксцессов не обойдется. Я и не знал, что имя Черчилль здесь так ненавистно. Его называют архиимпериалистом. Любопытно, что одно и то же в Англии воспринимается как благо, но отвращает ту часть империи, которую Дизраэли когда-то назвал драгоценнейшей жемчужиной в ее короне. Индийские либералы, конечно, говорят, что Черчилль всегда был реалистом, даже оппортунистом и что у него хватит изворотливости еще раз перекраситься и пойти на либеральные уступки. В подтверждение чего указывают на тот факт, что в кабинет введены члены социалистской оппозиции, чтобы придать британскому правительству видимость национального единства.
Чем это все кончится — не знаю. Мне кажется, что последние двадцать лет англичанам, хотели они того или нет, безусловно,
удавалось разделять и властвовать, а разговоры, которые я слышу на этих общественных мероприятиях, таких, как вербовка в армию, благотворительные базары, смешанные крикетные матчи (они обычно кончаются дождем и чаепитием в палатках, незримо помеченных „Только для европейцев“ и „Для других народностей“), убеждают меня, что англичане теперь сильно рассчитывают на то, что раскол в индийских политических кругах поможет им продержаться у власти по крайней мере до конца войны, а может, и дольше. Они открыто говорят, что „нет смысла уходить из этой чертовой страны, поскольку там нет ни одной достаточно представительной партии, которой можно бы эту страну передать“. Мусульман они предпочитают индусам (потому что усматривают больше сродства между Богом и Аллахом, чем между Богом и Брахмой) и расположены к индийским раджам, они готовы умиляться на неприкасаемых и обожать крестьян, для которых всякая власть все равно что бог. Что им не нравится, так это черное отражение их собственного радикализма, который много веков назад вылился в Хартию вольностей. Они не любят вспоминать, что в Европе всегда враждовали с феодальным status quo, а не любят потому, что враждовать с ним здесь — признак дурного тона. На Индию они смотрят как на страну, которой они явились владеть, когда она была совершенно дезорганизована, а посему считают себя неповинными в том, что она дезорганизована и сейчас.Но неужели за двести лет нельзя было добиться здесь единства? Они не устают хвалить себя за все усовершенствования, которые они здесь ввели. Но можно ли ставить себе в заслугу одно и не признавать себя виновным в другом? Кто, например, пять лет назад слышал о концепции Пакистана как отдельного государства? Я не верю, что Пакистан когда-нибудь станет реальностью, но если так случится, то лишь потому, что англичане своими бесконечными оттяжками дали религиозному меньшинству воспользоваться политически удобным моментом.
Для тебя, наверно, загадка, как могла такая, казалось бы, чисто местная проблема заслонить в нашем сознании то, что только что произошло в Европе. Англичане — с тех пор как вступили в войну — расценивают это чуть ли не как государственную измену. В результате — конфликт, который американцы называют бурей в чашке английского чая и намекают, что англичанам не мешало бы ее усмирить, если они хотят и дальше каждый день в четыре часа пить чай (к чему они пристрастились лишь после того, как открыли Восток для своей торговли). Но угрозу собственной безопасности американцы, конечно, допускают в первую очередь с тихоокеанской стороны своего континента. Им, естественно, хочется видеть Индию сильной и объединенной, на случай, чтобы, если их потенциальный противник (Япония) распояшется, вынудить ее охранять свои владения не только с парадного, но и с черного хода.
Работа в газете заставила меня окинуть взглядом весь мир и попытаться найти в нем какой-то смысл. Но и окинув его взглядом, я продолжаю себя спрашивать, какое я-то занимаю в нем место, а это для меня по-прежнему загадка. Можешь ты это понять, Колин? Сейчас вроде бы нет ни одной страны, которой я должен присягнуть на верность. Возможно, в будущем это ожидает всех людей. Не знаю, вселяет ли эта мысль в меня бодрость или тревогу. Если не будет родины, что же останется, кроме отличительного цвета кожи? А это будет ужасающий конфликт, потому что на этом уровне пришлось бы сводить бесчисленные старые счеты. А может быть, человечество заслужило того, чтобы быть ввергнутым в такой конфликт?»
Таким образом, ничего «толкового» написать Колину Гари не мог, но оба были довольны уже тем, что, будучи так далеко друг от друга, и во времени и в пространстве, они все еще находят возможным общаться. Недаром многие индийцы любили повторять, что дружба с белым редко выдерживает испытание разлукой и тем более не выдерживает новой встречи на родине индийца.
«Что бы вы сделали, — спросил он сестру Людмилу, — если бы получили от старого друга письмо и вдруг поняли, что говорите с ним на разных языках?» Может быть, странно, что Гари крепко запомнил то более раннее письмо Линдзи с упоминанием о «Конце пути», помнил о нем, когда задавал ей этот вопрос, как будто позднейшее письмо, которое Колин послал ему после своего боевого крещения и в котором просил написать «что-нибудь толковое», было не так важно, как то, давнишнее, так поразившее Гари своим неопатриотическим тоном. Но ведь когда в человеке неожиданно открывается новая грань, это запоминается лучше, чем все свидетельства того, что он не изменился и не изменится. Представление о Линдзи как о человеке, говорящем на чужом языке, оказалось таким прочным, что позже Кумар мог сказать сестре Людмиле:
— Мне бы следовало тогда же все прояснить. Следовало бы рассказать ему, что я на самом деле пережил в Майапуре. Следовало бы сказать: «Оба мы изменились, у нас, наверно, не осталось ничего общего. Предполагать, что, если б я сейчас вернулся в Дидбери, мы бы чувствовали себя легко друг с другом, так же нелепо, как предполагать, что, если б ты приехал в Майапур, ты бы захотел, чтобы нас видели вместе». Да, следовало ему это сказать. А я не сказал, потому что не хотел так думать. Мы продолжали переписываться — с единственной целью убедить самих себя, что было время, когда мы были застрахованы от всяких влияний, кроме влияния невинности.
Когда Колин в 1941 году приехал в Индию и написал мне из Мирута, я чуть с ума не сошел от радости. Но длилось это недолго. Я понял, к чему идет, и смирился. Если б он приехал прямо в Майапур, еще можно было бы на что-то надеяться. Но Мирут был далеко. И казалось невероятным, что его могут перевести в другой гарнизон так близко от Майапура, что мы сможем встретиться. И с каждой неделей он все яснее должен был понимать, какая пропасть разделяет его, человека с белой кожей, и меня, темнокожего индийца без официального положения, который едва зарабатывает себе на жизнь и живет в туземном городе. Он должен был почувствовать, как эта пропасть все расширяется, и увидеть, что ее не перешагнуть, потому что и желания перешагнуть ее не осталось. Я вспомнил, в какой ужас пришел когда-то сам, какое отвращение вызвала у меня вся эта грязь, вонь и убожество, и понял, что Колин должен был почувствовать то же самое. Но ему-то будет куда бежать. Будет где и в чем искать убежища. И это убежище станет ему необходимо, а потом он проникнется сознанием, что его долг — оберегать это убежище от посягательств извне, и постепенно привыкнет к тому, что это и есть настоящая Индия — клуб, офицерское собрание, бунгало, английские цветы в палисаднике, чистенькие слуги в белом, доступные формы отдыха и развлечения, первоочередное обслуживание в магазинах и на почте, в банках и в поездах, — все, что требуется, чтобы не сойти с ума, что способствует утверждению твоего «я» и питает твои предрассудки.