Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жемчужина в короне
Шрифт:

И даже если б у Колина хватило характера устоять против этих физических и психологических искушений и он разыскал бы меня в Майапуре, где мы могли бы встретиться и спокойно, не спеша поговорить? С тех пор как началась война, даже офицерам запрещено появляться в черном городе, кроме как с особыми поручениями. В клуб «Джимкхана» мне хода не было. А как бы он воспринял тот, второй клуб, который мне и самому противен? Если б мы встретились в отеле Смита, могла бы произойти неловкая сцена. Тамошний хозяин, англо-индиец, охотно принимает только важных индийцев, а не какую-нибудь шушеру. В Китайском ресторане офицеров кормят только на втором этаже, а из индийцев наверх пускают только офицеров. Мы могли бы сходить в кино, но ему не понравилось бы сидеть в тех рядах, где разрешается сидеть мне. Есть еще Английское кафе, но оно недаром называется английским. Будь его часть расквартирована в Майапуре, мы, возможно, могли бы встретиться на часок-другой у него. Или он мог бы получить разрешение переехать на тот берег и навестить

меня в доме тети Шалини. Все эти возможности я перебрал, все это обдумал. И конечно, пришел к выводу, что единственный неизменный фактор — не столько место встречи, сколько твердая решимость встретиться. Ну может ли какая-нибудь дружба уцелеть в таких условиях?

Из Мирута его перевели в Амбалу, потом куда-то под Лахор. В первом письме он писал, что, судя по карте, Мирут не так уж далеко от Майапура. Во втором писал, что едва ли окажется так близко, чтобы можно было повидаться. В третьем вообще не упоминал о встрече. И тогда я догадался, что худшее произошло, всего за каких-нибудь три месяца. Он увидел то, что мог обозначить как мою Индию. И пришел в ужас. Откуда ему было знать, что и я сначала пришел в ужас? Откуда ему было знать, что я три года надеялся, мечтал о спасении, а спасения ждал от моей английскости и моей дружбы с англичанином? Откуда ему было это знать? В одном отношении я был больше англичанин, чем он. Он, как англичанин, мог открыто говорить о своем отвращении, если не о страхе. Я же, как обангличаненный индиец, не смел и заикнуться об этом в письме к нему, чтобы не услышать в ответ, что все это истерика. И я понял, что произошло самое страшное: увидев своими глазами то, что ему пришлось назвать моей Индией, он только укрепился в подозрении, что я вернулся в родную стихию.

Я сказал, что понял. Но верно ли это? Ведь я все еще старался оправдать и Колина, и себя. Когда не было письма из Лахора, разве я не говорил: «Ничего страшного, он ведь не гражданский служащий, которому только и дела, что встать, поесть, пойти на работу, а вернувшись домой, посмотреть, не принес ли чего почтальон». А когда война придвинулась ближе, когда японцы бомбили Перл-Харбор, вторглись в Сиам, в Малайю и в Бирму и даже переполошили английский курятник в Майапуре, разве я не говорил себе: «Бедный Колин, опять угодил в самое пекло»? И даже стыдно мне было, потому что у меня не хватило мужества сохранить верность чему-то безусловному, моему английскому воспитанию — вступить в армию, воевать за тех, кого я когда-то считал своими, хотя здесь они меня своим не считают. И разве я не понимал, какую никчемную жизнь вел с 1938 года — дулся не хуже этих несчастных клерков, которых сам же презирал, новых друзей не завел, в ответ на доброту тети Шалини не дал ей ничего такого, что она могла бы понять как любовь или хотя бы благодарность!

А потом я увидел их. Английских солдат в военном городке, со знакомым названием полка на погонах. В январе 1942-го. Знакомым по письмам Колина сначала из Мирута, потом из Амбалы, потом из-под Лахора. Капитан К. Линдзи, название и номер полка, адрес и в конце — «Индия».

* * *

— Это он так говорил о Колине (сказала сестра Людмила), когда я второй раз увидела его пьяным. После того как он побывал в храме с ней, с той девушкой. Тут он все это мне и рассказал. А ей не рассказывал. Когда она приходила в Святилище проститься, я ее спросила: «Вы про Линдзи знаете?» А она подумала минутку и ответила: «Нет, расскажите».

Но я сказала: «Неважно». И правда, тогда это уже не было важно. После стольких лет. Вам-то это может быть интересно. «Я его увидел, — сказал мне тогда юный Кумар, — или мне показалось, что это он, когда он вышел из Имперского банка и садился в армейский грузовик, а у грузовика на заднем борту были те же знаки различия, как у британских солдат на рукавах». Но он был не совсем уверен. И все еще пытался его оправдать. В то время, понимаете, когда японцы придвинули войну к самому нашему порогу, Индия уже изменилась. Уже возникла атмосфера военной спешки и секретности, и в тот день, когда ему показалось, что он увидел Колина, он пошел домой, готовый к тому, что его там ждет письмо: «Привет, мы стоим совсем близко от Майапура, я иногда бываю в городе. Где бы нам встретиться?» Но такого письма не было ни в тот день, ни позже. Тогда он подумал: нет, тот человек был не Колин. Колин не мог бы приехать в Майапур и не известить меня. Не могла Индия так его изменить. Это немыслимо. Не могла Индия так изуродовать человека, тем более Колина.

Можете вы себе это представить? Изо дня в день чувствовать, что если сегодня не будет письма, то может произойти случайная встреча где-нибудь там, на северном берегу? Он каждый день ездил на велосипеде в редакцию «Майапурской газеты», а иногда еще из редакции с каким-нибудь репортерским заданием. И вот что еще он мне рассказал. Что даже как репортер он оставался невидим для белых. Где он только не бывал, о чем нужно было писать: джимкхана, выставка цветов, парад горных стрелков, спортивные соревнования Средней школы, выпуск Технического колледжа, крикетный матч Технического колледжа, юбилей больницы! Он знал в лицо и по имени почти всех важных английских чиновников и всех без исключения видных индийцев, но они-то его не знали, потому что на

этих мероприятиях, понимаете, неизменно присутствовал так называемый распорядитель, и только он имел дело с юным Кумаром, да и то не всегда, потому что на особо торжественные празднества являлся и мистер Лаксминарайан. В тот день, то есть в тот день, когда он второй раз напился, он мне сказал: «…ну да, было время, когда я думал, что создам себе имя. Люди будут читать „Газету“ и говорить: „Какой отличный английский язык! Просто великолепный. Кто такой этот Кумар?“ А они меня и по имени не знают. В лучшем случае я — „парень из „Газеты““. Моего имени никогда не печатают. Никто не знает, что я вообще существую. Я — всего лишь смутно знакомая внешность. Но это было предрешено. Лаксминарайан меня эксплуатирует. То держит на цепи за столом, чтобы переводил безграмотный английский язык на приличный английский, то пошлет куда-нибудь. Но я всегда — только анонимный винтик в его анонимной машине. Один англичанин как-то сказал ему при мне: „Послушайте, Лаксминарайан, что случилось с вашей газетой? Если не считать „Сюжетов“ за подписью „Прохожий“, она стала совсем не смешная“. А он только посмеялся в ответ. Не стал объяснять, почему не смешная. Это он, понимаете, наказывает меня за Видьясагара, за все на свете, за свои собственные грехи».

* * *

— Вот на одном из таких мероприятий (сказала сестра Людмила) он и увидел этого Линдзи во второй раз. Увидел и узнал, теперь уже без всякого сомнения, тот стоял близко. Кумар без труда разглядел его лицо, выражение, характерную позу, все, что запечатлелось у него в мозгу как подлинный Линдзи… По какому случаю? Забыла. Помню только, что был февраль. Конец февраля. И что он упоминал майдан. Я до сих пор храню это воспоминание, не мое, а его, Кумара. Я получила его в наследство. Как будто я сама там была. И сейчас я там. Под вечер. В теле Кумара. Темное лицо в толпе… Крикетный матч? Вот этого не скажу. Крикет я не понимаю. Но я понимаю, как под вечер, на майдане, расы ненадолго перемешивались в один узор, который сверху, оттуда, где Бог, казался более четким, чем с земли, потому что сверху был виден белый поток и темный, как с утеса в море видны разные течения, а в глазах у Бога — всего лишь сплошная вода.

И вот он видит Линдзи. Подумать только, какие тайны души и тела связывали их в детстве? Он рассказывал мне, как бывает в Англии осенью. Это я тоже понимаю и чувствую. Вижу, как два мальчика, Кумар и Линдзи, бегут домой по озябшим полям, а потом греют руки у жаркого камина, помню блаженное тепло перчаток холодной зимой и как дыхание преображало окно и согревало душу, только другим теплом. Так спокойно, уютно. Быть хозяином в своем крошечном мире. Дыханием преобразить, отдалить, убрать в небытие коробку цукатов в гнездышке из кружевной бумаги. Знать, что они здесь, а как будто их нет. Это — магия, души. Но эту магию Кумар не мог призвать на помощь в тот жаркий вечер на майдане, чтобы заставить Линдзи исчезнуть. Линдзи взглянул на него и отвернулся, не узнав, не разглядев за нелепой одеждой, под дешевеньким шлемом, единственное черное лицо, которое он должен был отличить от всех остальных.

* * *

Я невидим, говорил Кумар, не только для белых, потому что они белые, а я черный, но и для моего белого друга, потому что он уже неспособен различить меня в толпе. Он думает — да, да, Линдзи так думает: «Все они на одно лицо». И я исчезаю. Я — ничто. Он в этом не виноват. Он прав. Я — ничто, ничто, ничто. Я сын моего отца, а его отец покинул свой дом в одной набедренной повязке, с миской для подаяния в руке, благословив детей и приказав им заботиться о матери. Она пошла было за ним, а потом, посидев у дороги, вернулась домой доживать свои дни в никому не доступном мире фантазий.

И вот я ухожу с майдана в моей базарной рубашке, базарных штанах, англо-индийском шлеме, зная, что я неузнаваем, потому что я ничто и, даже узнав меня, никто не обрадовался бы. И встречаю Видьясагара. Он тоже уходит. Он тоже ничто. Дальше не помню. До какого-то момента была ясность. Пили какое-то дешевое пойло в душной комнате в каком-то доме в каком-то переулке на нашем берегу реки. Видьясагар смеялся и говорил другим, что скоро я стану хорошим индийцем, потому что пойло — самогон и мы пьем за счет государства. Другие были молодые парни, одетые так же, как Видья, в таких же рубашках и брюках, как я. Но я помню, что помогал им изничтожить мой шлем как эмблему всех прихвостней правительства. Еще помню, что они все время мне подливали. Решили напоить меня до бесчувствия. То ли по злобе, то ли просто для забавы. В этой тесной комнатенке умещались и рвение, и отчаяние.

* * *

Сестра Людмила сказала:

— Позже он узнал, что они отвели его в новый квартал Чиллианвалла, довели до самого его дома, чтобы он не попался ворам или полиции, и ушли, решив, что он тут же вошел в дом, а он опять вышел на улицу, вернулся к реке и забрел на пустырь. А там, очевидно, споткнулся и упал в канаву, и потерял сознание, а кто-то, кто увидел его и шел следом, украл у него бумажник.

«Кто это?» — спросила я мистера де Соузу. Он ответил: «Не знаю» — и перевернул его, посмотреть, не ранен ли он в спину, а потом перевернул обратно и посветил ему в лицо фонарем. Вот тогда-то, помню, для меня начался Бибигхар. Глаза закрыты, черные волосы вьются надо лбом. И такой мрак! Такая решимость все отринуть.

Поделиться с друзьями: