Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жемчужина в короне
Шрифт:

Каждый раз как Рид входил в мой кабинет с этаким выражением на лице, будто только о том и мечтает, как бы все разъяснить и уладить, у меня появлялось такое чувство, точно я поймал на крючок рыбу, но еще не знаю, пескарь это или кит, и одного появления Рида или даже звонка от него или от одного из офицеров его штаба было достаточно, чтобы я почувствовал, что меня толкнули под локоть и сейчас объяснят, причем неправильно, в чем я ошибаюсь. У него была поразительная способность пробуждать в человеке самые примитивные эмоции, почему один раз и случилось, что я вспылил и прямо-таки грубо попросил его оставить меня в покое. Об этом он в своей книге умолчал, но я допускаю, что тут пробел объясняется тем, что кожа у него была как у носорога и моя вспышка произвела на него не больше впечатления, чем укус комара… Да, судя по его книге, его нельзя назвать бесчувственным, но чувствителен он в общем-то был только к «высоким материям» и в крупном масштабе. А в повседневном общении с человеком был не прочь показать, что собственный вес расценивает как вес кувалды по отношению к булавке.

При первом же знакомстве с Ридом я решил, что мне понадобится немало терпения и сил, чтобы удерживать его от крайностей. Как часто бывает с людьми, только что оторвавшимися от канцелярской работы, он составил себе твердое представление о том, что любил называть своей ролью или своей задачей, притом четко очерченной и более важной, чем у кого бы то ни было, и я тогда же подумал, что, составив себе это представление, он решил выполнить свою задачу in toto [23] ,

как бы неуместны ни ©казались некоторые ее элементы. Помню, я как-то сказал жене, что, если индийцы не устроят восстания, Риду придется его выдумать — просто для того, чтобы, подавив его, почувствовать, что он выполнил свой долг до конца. Она советовала мне обращаться с ним помягче, мы тогда уже знали, что его сын пропал без вести в Бирме. Я, кажется, не меньше его самого надеялся, что мальчик найдется, а уж известие, что тот попал в плен к японцам, принял едва ли не еще серьезнее, чем он.

23

Целиком, с начала до конца (лат.).

Можно, конечно, сказать, что мои отношения с Ридом — типичный пример конфликта между военной и гражданской властью, так что я не менее его повинен в обобщенно шаблонном поведении…

Нет, конечно, спасибо, что поправили меня. Я вовсе не хотел сказать, что гражданские власти всегда были более прогрессивны, а военные более реакционны. Выходит, я сам себе подстроил ловушку. Попробую выразиться точнее. Драма, которую разыгрывали мы с Ридом, — это конфликт между теми англичанами, которые сочувствовали индийцам, восхищались ими и считали их способными к самоуправлению, и теми, которые их не любили, или боялись, или презирали, или, того хуже, были равнодушны, не видели в них живых людей, считали, что они только мешают англичанам жить и работать в этой стране и приемлемы разве что как слуги, или солдаты, или деталь пейзажа. Как правило, гражданские чиновники были куда лучше осведомлены об индийских делах, чем их военные коллеги. В последние годы нашего правления уже трудно было бы найти на гражданских постах человека с такими наивными политическими взглядами, как у Рида…

Указать самое слабое место в его анализе политической ситуации в Индии с начала 30-х годов? Нет, потому что «анализ» — не то слово. У него была определенная позиция, только и всего. У каждого из нас была своя позиция, но его-то казалась мне уж очень ребяческой. Одни эмоции, и никакого анализа. Но меня всегда учили, что политика — это люди, а очень многие англичане думали и чувствовали так же, как Рид, поэтому, даже когда он особенно меня бесил своими разглагольствованиями о том, что англичане и индийцы должны забыть о своих разногласиях, чтобы «расколошматить япошек», я признавал силу его позиции. Как-никак японцы со дня на день могли вторгнуться в Индию, и, хотя Рид, говоря о том, что англичане и индийцы должны забыть о разногласиях, имел в виду, что забыть должны индийцы, отказавшись от своих политических требований, англичане же сохранят status quo и ни о чем не забудут, общая картина представлялась примерно в таком виде: что будет, если жители дома, вечно ссорящиеся между собой, выглянув в окна, заметят, что к двери подбираются громилы или шайка хулиганов готовится поджечь дом? Хозяин тут же почувствует, что обязан взять на себя руководящую роль, и уже не потерпит никаких внутренних разногласий.

Но как ни очевидна эта ситуация сама по себе — прекратить свары и образовать единый фронт для отпора японским разбойникам, — самая очевидность ее зависит от того, какие именно свары происходили в доме, разве не так? Я не большой любитель аналогий, но эту стоит немного продолжить. Вообразите, что население в доме разношерстное, и в последнюю очередь право голоса имеют те, кому дом принадлежал первоначально. Нынешний самозваный хозяин уже много лет твердит, что когда-нибудь, когда он убедится, что они выучились чинить крышу, укреплять фундамент и держать комнаты в порядке, он съедет и вернет им дом, потому что в этом и состоит дело его жизни: учить других, как жить и пользоваться своей собственностью. Он твердил это так долго, что сам в это поверил, но его метод был такой смесью из слов поощрения и мер подавления, что «домочадцы» пришли к выводу, что он их морочит и что понимает он только тот язык, на котором сам говорит, то есть сочетание нажима физического и морального. И он так долго твердил, что уйдет (а сам не двигался с места), что жители нижнего этажа — те, что надеются унаследовать дом или, вернее, снова получить его в собственность, — успели разбиться на фракции. Может, в его намерения и не входило создать такие фракции, но их существование оказалось ему очень на руку. Отказывай людям в их просьбе достаточно долго, и они, естественно, начнут спорить о том, чего именно они просят. Поэтому он с превеликим удовольствием дает интервью всяким депутациям от этих фракций и использует доводы фракций меньшинства в качестве моральных рычагов, чтобы ослабить требования фракции большинства. Он завел привычку сажать под замок слишком горластых членов всех фракций без разбора, обитающих на нижнем этаже, и не выпускать, пока они не объявят голодовку, как обычно поступал Ганди.

В Индии мы были ради того, что могли от нее иметь. С этим теперь никто не спорит, но в истории британско-индийских отношений есть, мне думается, два важных аспекта, которые мы предпочитаем забывать или игнорировать. Во-первых, то, что в самом начале мы были в силах эксплуатировать Индию, потому что первая наша конфронтация — любимое словечко Рида — была между дряхлой, усталой цивилизацией, уже сходившей на нет при Моголах, и совсем новой, энергичной цивилизацией, неуклонно набиравшей силу начиная с Тюдоров. Англичане склонны думать об Индии как о викторианском приобретении, а на самом деле приобретение было еще елизаветинское. И достаточно вспомнить разницу между елизаветинцами и викторианцами, чтобы представить себе, как изменилось наше отношение к этой добыче, а значит, вспомнить и тот второй аспект, который мы забываем или игнорируем, — путаницу вокруг нравственной стороны вопроса. Нравственный фактор рано или поздно обязательно возникает и постепенно выходит на первое место во всяких затянувшихся отношениях между людьми, особенно если статус их неодинаков. Груз морального руководства, естественно, ложится на нацию, которая считается высшей, но если эта нация, сверх меры наделенная властью, может объяснить, что власть ее от бога, и толковать о морали и высокой задаче — избавить от бедности и невежества ту самую нацию, над которой она властвует, — то и эта другая нация, та, что слишком долго подвергалась, как теперь принято говорить, дискриминации, может ссылаться на своего бога. Примерно в то же время, когда англичане развивали свои теории насчет «бремени белого человека», чтобы легче было нести ответственность, индусы и мусульмане попристальнее вгляделись в свои религии — не для того, чтобы объяснить свое порабощение, а чтобы с ним покончить. Вы же знаете, сколько всякого вздора наговорили об общинной проблеме в Индии, словно мы веками тщетно ждали, чтобы под нашим влиянием индусы и мусульмане уладили свои распри, но ведь общинная проблема и проблемой-то стала только в XIX веке, когда у индусов и мусульман, как и у нас, нашлись реформаторы и воскрешатели прошлого и взялись за дело с целью выяснить, какое утешение, поддержку и указания на будущее можно почерпнуть из этих древних учений. Я думаю, что раскол между мусульманской и индусской Индией вызвали англичане, пусть даже несознательно и неумышленно. Уже сравнительно недавно

в Кении мы вопили о варварстве племени гикуйю с их террором мау-мау, но что вы хотите? Нельзя без конца бить человека по голове, когда-нибудь он обратится за помощью к народной памяти и племенным богам. Индусы обратились к своим богам, мусульмане к своим. Ганди вовсе не по социальным мотивам отождествлял себя с париями индуизма. В древних формах индуизма неприкасаемость вообще не была известна, и вполне естественно, что в этой попытке порабощенного народа вернуться к истокам своего религиозного чувства именно неприкасаемость была выбрана в качестве жертвы этого движения, и одним из главных догматов неприкасаемости стало возрожденное «ненасилие». У мусульман экскурс в свое религиозное прошлое был более опасным делом, потому что Магомет проповедовал священную войну против неверных. Мне кажется, для англичан мысль об этой опасности имела какую-то притягательную силу. Мне всегда казалось любопытным, что англичане в большинстве охотнее и легче общались с мусульманами, чем с индусами, но ведь в глубине души мы всегда немножко стеснялись «слабости» христианства. В индуизме мы угадывали такую же слабость, зато в религии Аллаха нам виделся некий восточный вариант более полнокровного христианства.

В те дни я не знал, что и думать о Ганди. В общем-то я не доверяю великим людям. Полагаю, что это и не нужно. Ганди я безусловно не доверял, но не так, как, скажем, Рид, по-другому. Я просто отказывался понять, как такой человек, пользуясь таким авторитетом и влиянием, может остаться самим собой и всегда принимать правильные решения исходя из правильных мотивов. И вместе с тем, даже когда его намерения казались мне сомнительными, я чувствовал, что он взывает к моей совести.

О Ганди ходит одна легенда, которую я тогда не слышал. Но с тех пор она меня очень занимает. Может быть, и вы ее слышали?..

Ну да, эта самая. Как вам кажется, знаменательно это? Я в ней вижу ключ к пониманию этого человека. Вы подумайте, собственная община изгоняет его из своих рядов только за то, что он в молодости выразил намерение поехать в Англию изучать право! А это вы тоже знали что главари его общины якобы заранее объявили: всякий, кто вздумает его провожать или пожелает ему счастливого пути, будет оштрафован! Кажется, по рупии с носа. Теперь вспомните, сколько времени он прожил за границей с первого своего отъезда до возвращения — без малого четверть века. Интересно, какой показалась ему Индия после стольких лет в Англии и еще стольких лет в Южной Африке. Не сжалось у него сердце, как вы думаете? Хоть он и вернулся героем после того, что сделал в Южной Африке для индийцев, впервые возглавив там сатьяграху. Ведь климат Индии только бригадир Рид мог назвать целительным. Может быть, Ганди чуть глянул на нее, так сразу подумал: боже правый, это сюда меня так тянуло вернуться? Я упоминаю об этом потому, что мы с вами подошли к важному вопросу о роли сомнения в общественной жизни.

Мне кажется знаменательным и то, что он вернулся в Индию в то время, когда дружественное сотрудничество англичан и индийцев в последний раз достигло сравнительно высокого уровня — в начале первой мировой войны. Сколько помнится, он отплыл из Южной Африки в Англию летом 1914 года и прибыл туда, как раз когда мы объявили войну Германии. Индийским студентам в Лондоне он объяснял, что нельзя рассматривать трудное положение Англии как благоприятную возможность для Индии — мысль вполне здравая, которую двадцать пять лет спустя позаимствовал у него Неру, — и потом, уже в Индии, ратовал за вступление молодых индийцев в армию. В ту войну Индия действительно старалась помогать нам, а не мешать. Индийцы чуяли в воздухе запах свободы и самоуправления, которого они могли добиться, сражаясь против врагов Англии. Ведь мы — если не ошибаюсь, в 1917 году — официально заявили, что наша цель — предоставить Индии статус доминиона. Ганди, помнится, вернулся в Индию в начале 1915 года и даже скрестил шпаги, как выразился бы Рид, с такими людьми, как Анни Безант. Но уже тогда он проявил себя как-то двусмысленно. В первой же своей речи сказал, что ему стыдно — он вынужден обращаться по-английски к аудитории, состоящей чуть ли не из одних индийцев, потому что иначе его не поймут. Большинство индийских лидеров гордилось своим знанием английского. Он раскритиковал какого-то туземного князя, говорившего незадолго до того о нищете Индии, и язвительно сослался на окружающее их великолепие — собрание было посвящено основанию нового университета… В Бенаресе? Да-да, Индийского университета в Бенаресе. Потом сказал, что предстоит еще много поработать, прежде чем думать о самоуправлении. Это была пощечина самодовольству политиканов. И тут же указал на присутствующих в толпе правительственных сыщиков и задал вопрос, почему к индийцам относятся с таким недоверием. Это был щелчок по адресу англичан. Он упомянул о молодых индийцах-анархистах, сказал, что сам он тоже анархист, но не верит в насилие, хотя и понимает, что без насилия анархистам не удалось бы добиться отмены решения о разделе Бенгалии. В общем, мешанина несусветная. Миссис Безант пыталась его перебить, но студенческая аудитория требовала продолжения. Председатель собрания просил его выразиться яснее, и тогда он сказал, что хочет покончить с ужасными подозрениями, которые в Индии подстерегают человека на каждом шагу. Он-де хочет любви, доверия и возможности высказать, что у него на сердце, не опасаясь последствий. Большинство сидевших на эстраде вышли — наверно, почувствовали себя скомпрометированными, или оскорбленными, или просто сконфузились, — тогда он умолк, а потом выступали англичане. Полиция приказала ему покинуть город.

Получилось, наверно, так, как было бы на политическом митинге здесь, в Англии, или в интервью по телевидению, если бы всем известный человек вдруг встал с места или повернулся бы лицом к телекамере и сказал в точности то, что думает, не заботясь о том, сколько в его словах кажущихся противоречий и, уж конечно, не оберегая свою репутацию в подлинно творческой попытке прорваться сквозь ощущение запланированности эмоций и реакций, непременно сопутствующее всякому официальному собранию. В Индии это ощущение запланированности всегда было особенно сильным, потому что в нормальном состоянии индийцы — самые вежливые люди в мире. Оттого-то, вероятно, в критические моменты они оказываются самыми истеричными и кровожадными. Думаю, что привычка изъясняться на чужом языке еще усилила их природную вежливость. Я часто думал, насколько же успешнее мы справлялись бы со своей работой, если бы всем нашим гражданским служащим вменялось в обязанность свободно владеть как хинди, так и языком, преобладающим в той или иной провинции, и только на этом языке вести все, сверху донизу, дела по управлению страной. Ганди, конечно, был прав — ему было чего стыдиться, когда он говорил со студентами на иностранном языке. А вынуждало его к этому не только то, что вся эта молодежь и не попала бы в университет, если бы сначала не выучилась говорить и читать по-английски, но и то, что это, вероятно, был единственный язык, общий для всех, кто там оказался. Для интеграции общин мы, в сущности, не сделали ничего, разве что связали их железными дорогами, чтобы быстрее перекачивать их богатства себе в карман.

Мне, понимаете, всегда казалось, что Ганди — единственный в мире общественный деятель, наделенный высокоразвитым инстинктом и способностью думать вслух, и никакие иные инстинкты и способности не могли, как правило, их заглушить. Это в конце концов и привело к тому, что его перестали понимать. Во всяком общественном деятеле привыкли видеть, как теперь говорят, некий образ, и в идеале этот образ должен быть неизменным. Про Ганди этого не скажешь. Только за годы 1939–1942 он менялся столько раз, что история заклеймила его как политического путаника — то ли приспособленец, то ли блаженный зануда. А по-моему, он только старался вынести на свет свои сомнения относительно идей и позиций, которые всем нам знакомы, но мы предпочитаем о них умалчивать.

Поделиться с друзьями: