Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Женщины ушли в самый темный угол хаты и точно сразу заснули там; парень, сопя, ощупывал стены, пол, исчез, вернулся с охапкой соломы в руках, постелил ее на глинобитный пол и молча разлегся, закинув руки под избитую голову.

– Глядите, какое соображение выказал пензяк-то!
– воскликнул Конёв завистливо.
– Бабы, ой! Тут где-то солома есть...

Из угла сердито ответили:

– Поди да принеси.

– Вам?

– Нам.

– Надо принести.

Сидя на подоконнике, он немножко поговорил о бедных людях, которым хотелось пойти в

церковь помолиться богу, а их загнали в хлев.

– Да. А ты баешь, - народ - одна душа! Нет, браток, у нас в России люди праведниками считать себя очень стесняются...

И вдруг, перекинув ноги на улицу, он бесшумно исчез.

Парень уснул беспокойным сном, возился, раскидывая по полу толстые ноги и руки, стонал и всхрапывал, шуршала солома. В темноте шушукались бабы, шелестел сухой камыш на крыше хаты - ветер всё еще вздыхал. Щелкал по стене какой-то прут, и всё было как во сне.

За окном густо-черная ночь, без звезд, многими голосами шептала о чем-то жалобном и грустном; с каждой минутой звуки становились всё слабее, а когда сторожевой колокол ударил десять раз и гул меди растаял - стало еще тише, точно многое живое испугалось звона ночного и спряталось - ушло в невидимую землю, в невидимое небо.

Я сидел у окна, глядя, как земля дышит тьмою и тьма давит, топит теплой черной духотой своей серые; бугры хат. Церковь была тоже невидима, точно ее стерло. Ветер, многокрылый серафим, гнавший землю три дня кряду, внес ее в плотную тьму, и земля, задыхаясь от усталости, чуть движется в ней, готовая бессильно остановиться навсегда в этой тесной черноте, насквозь пропитавшей ее. И утомленный ветер тоже Сессильно опустил тысячи своих крыльев - мне кажется, что голубые, белые, золотые перья их поломаны, окровавлены и покрыты тяжкой пылью.

Думалось о маленькой и грустной человечьей жизни, как о бессвязной игре пьяного на плохой гармонике, как о хорошей песне, обидно испорченной безголосым, глухим певцом. Стонет душа, нестерпимо хочется говорить кому-то речь, полную обиды за всех, жгучей любви ко всему на земле, - хочется говорить о красоте солнца, когда оно, обняв эту землю своими лучами, несет ее, любимую, в голубом пространстве, оплодотворяя и лаская. Хочется сказать людям какие-то слова, которые подняли бы головы им, и, сами собою, слагаются юношеские стихи:

Все родной землею нашей

Мы для счастья рождены!

Для того, чтоб быть ей краше,

Солнцем мы земле даны!

В этом светлом солнца храме

Мы и боги и жрецы.

Нами жизнь творима, нами!..

Сквозь тьму, из угла, где спрятались женщины, тг,-хою прерывистой струей просачивается шёпот, - я напряженно вслушиваюсь, стараюсь поймать слова, различить голоса.

Вот твердо и уверенно говорит рязанка:

– А ты не показывай, что больно... Ее подруга сморкается и гуняво тянет;

– Да-а, абы можно терпеть...

– Притворись, говорю. Он - бьет, а ты - ровно бы тебе ничего это, даже шутка...

– Тоды он забьет.

– Да еще посмейся ему, улыбнись ласковенько...
– Не били тебя, видно, не знаешь ты...

– Знаю!

И - били, милая. Очень я это испытала. А ты - не бойся, не забьет...

Где-то далеко глухо брехнул пес, прислушался и яростно залаял, ему тотчас отозвались другие, и минуты две я не слышал беседы баб; потом собаки задохнулись и снова потекла тихая речь.

– Мужику тоже трудно жить, не забудь, милая. Всем нам, простым-то людям, трудно, вот и надо, чтоб кто-нибудь показывал, будто ему ничего... вовсе будто легко ему...

– Ой, богородица пречистая...

– Бабья ласка - великое дело; баба и мужу и любовнику вместо матери встает. Ты вот попробуй и увидишь: начнет он твоему характеру завидовать, станет мужикам хвастаться: у меня-де жена - что хошь с ей делай - веселая, ласковая, вроде - месяц май!.. Ничему не поддается - хоть голову руби...

– Не-ет...

– А ты думаешь - как? Это, доченька, такая жизнь...

Мешая слушать, на улице досадно шаркают чьи-то неверное шаги.

– Сон богородицы - знаешь?

– Не-е...

– Спроси старух. Это - хорошо знать. Неграмотна?

– Нету. А какой сон-от?

– Вот - слушай...

Под окном раздается осторожный вопрос Конева:

– Наши - тут? Ну, слава те господи! Заплутал я, брат, собак взбудил, еле на кулаки не попался... накось держи!

Он подал мне большой арбуз, потом сам ввалился в окно, отряхиваясь и шумя.

– И хлебца добыл довольно. Думаешь - украл всё? Ни-ни! Почто красть, коли выпросить можно? Я ловок на это, умею подсыпаться к людям. Иду - вижу: в хате огонь, за столом люди ужинают, - а где много людей, там всегда один добрый есть! Вот - и поужинал, и выпил, и вам притащил... эй, бабоньки!

Они не отвечали.

– Дрыхнут, курвины дочери. Бабы?

– Чего надо?
– сухо спросила рязанка.

– Арбузу хотите?

– Спасибо.

Конёв стал осторожно подвигаться на голос.

– А хлеба? Пшенисный хлеб, мягкий... просто как ты...

Подруга рязанки сказала голосом нищей:

– Дай мне хлебца...

– То-то же1 Где вы тут?

– Мне и арбузу...

– Ты - которая?

– Ой!
– болезненно вскрикнула рязанка.
– Куда те несет, пострел?

– Не кричи... темно...

– Спичку бы зажег, чёрт.

– Сам-четверт. Спичек у меня мало. Ежели я схватился за тебя, не велика беда. Муж бил ~- больней было. Бил муж-то?

– А тебе что?

– Любопытно. Эдакую бабеночку...

– Ты - слушай... ты - не тронь... а то...

– А что?

Они спорили долго, бросая друг в друга какими-то короткими и всё более злыми словами, наконец рязанка глухо крикнула:

– О, чёрт паршивый... туда же...

Началась возня, раздались удары по мягкому, Конёв скверно хихикал, а пензенская промямлила:

– Не балуйте, бесстыжие...

Я зажег спичку, подошел к ним и молча оттащил Конева прочь, это не обидело его, а как будто только охладило: сидя на полу в ногах у меня, отдуваясь и поплевывая, он говорил увещевающим голосом:

Поделиться с друзьями: