Женщина
Шрифт:
Картинно грозная извне, внутри она была наполнена веселыми и мрачными юмористами - мне казалось, что все люди в ней устроили "с разрешения начальства" любительский спектакль и, как подростки, охотно, усердно, но неумело играют плохо понятые роли арестантов, надзирателей, жандармов.
Сегодня, например, пришли в камеру мою надзиратель и жандарм, чтобы вести меня на прогулку, - я ;аявил им:
– Можно мне не гулять? Нездоров я, и не хочется...
Большой, русобородый красавец жандарм строго поднял палец вверх.
– Тебе хотеть не велено...
А надзиратель,
– Тута ныкому нэ вэлэно хотэть - знаишь?
И вот я - гуляю.
На дворе, мощенном камнем, жарко, точно в печи Висит над ним плоский и мутный квадрат пыльного неба. С трех сторон двор замыкают высокие серые сте ны, с четвертой - ворота, с какой-то страховидной надстройкой над ними.
Сверху через крыши непрерывно вливается глухой шум бешеных волн рыжей Куры, воют торговцы на базаре Авлабара - азиатской части города; пересекая все звуки, ноет зурна, голуби воркуют где-то... Я чувствую себя внутри барабана, а по коже его бьют множеством палок.
Из двух линий окон вторых и третьих этажей смотрят сквозь решетки смуглые лица, курчавые головы туземцев, - одия из них упрямо плюет во двор, явно стараясь доплюнуть до меня, но только напрасно истощает силы.
Другой раздраженно и упрекающе кричит:
– Послушэты! Зачэм ходышь такым курицам? Ха-ды галава вэрх!
Поют странную песню - вся она запутанная, точно моток шерсти, которым долго играла кошка. Тоскливо тянется и дрожит, развиваясь, высокая воющая нота, уходит всё глубже и глубже в пыльное тусклое небо и вдруг взвизгнув, порвется, спрячется куда-то, тихонько рыча, как зверь, побежденный страхом. Потом снова вьется змеею, выползая из-за решетки на жаркую свободу.
Внимая этой песне, отдаленно знакомой мне, - звуками своими она говорит что-то понятное сердцу, больно трогающее его, - я хожу в тени тюремного корпуса, поглядывая на окна, и вижу - в рамке одного из железных квадратов вклеено чье-то печально-удивленное голубоглазое лицо, обросшее беспечно растрепанной черной бородкой.
– Конёв?
– вслух соображаю я.
Он, - на меня уставились, прищурясь, очень памятные мне глаза.
Оглядываюсь - мой надзиратель дремлет, сидя в тени на крыльце у входа в корпус, двое других играют в шашки, четвертый, усмехаясь, смотрит, как двое уголовных качают воду, приговаривая в такт движению рычага:
– Машкам, - Дашкам, - Дашкам, - Машкам... Я подхожу ближе к стене.
– Конёв - ты?
– Не могу признать, - бормочет он, - втискивая голову в решетку, - а верно: я - Конёв!
– За что?
– По фальшивой монете... только я совсем случайно, просто сказать вовсе ни при чем я тут...
Надзиратель проснулся, гремят ключи, точно кандалы, он дремотно советует:
– Нэ стой... далши отходи, у стена - нэлза.
– Середи двора - жарко, дядя.
– Вэздэ жарко, - справедливо говорит он, снова опуская голову, а сверху падает тихий вопрос Конева:
– Ты - кто?
– Татьяну рязанскую помнишь?
– Эко!
– словно обидясь, тихонько воскликнул он.
– Не помню!
– И она? По монете?
– А как же? Только она - тоже случаем попала, все равно как и я...
Медленно шагаю вдоль стены, в душной тени ее; из окон подвала тянет запахом прелой кожи, кислого хлеба, веет сыростью, мне вспоминаются Татьянины слова:
"В большом горе и маленькая радость велика..."
...Новую деревню хотела построить на земле, хотела создать какую-то новую, хорошую жизнь...
Вспоминаю ее лицо, ее доверчивую, жаждущую грудь, а сверху торопливо падают на голову мне тихие, серые, как пепел, слова:
– Главный-то затейщик - любовник ее - попов сын, он в деле этом машинист... На десять годов заторкали его...
– А ее?
– Татьяну Власьевну - йа шесть и меня эдак же. Послезавтра отправляюсь я в Сибирь... попала мышь в подбойку! В Кутаисе судили, у нас бы, в России, легше было... тут народишко дикой, злой народ, злодейский...
– Дети у нее были?
– При распутной-то жизни? Нет, какие там дети... Да и попович-то чахоточный, куда ему...
– Жалко ее...
– Еще бы те!
– шипит Конёв оживленно.
– Женщина, конечно, глупая, однако - прекрасная... просто сказать - редкая... Так до людей жалостлива...
– Ты тогда нашел ее?
– Это - когда?
– После Успеньева дня?
– Зимой настиг я ее, за Покров уже повернуло время, она около Батума у офицера старенького при детях была - жена у него сбежала, ну...
Точно курок револьвера щелкает сзади меня - это надзиратель хлопнул крышкой больших серебряных часов, спрятал их и, потягиваясь, зевает, широко распялив рот.
– Она, брат, деньги имела, она могла хорошо жить, кабы не распутство ее... да и распутство-то - по жалости...
Надзиратель говорит:
– Кончал гулять, эй...
– А ты - кто? Лицо я помню, а где видал...
Я иду в камеру, до ярости обиженный тем, что слышал, и, остановясь на ступени крыльца, кричу:
– Прощай, брат! Кланяйся ей...
– Чиго крычишь?
– сердится надзиратель.
В коридоре сумрачно, густо пахнет парашей; надзиратель размахивает ключами, и они звенят сухоньким, скупым звоном. Я поддразниваю его, чтобы заглушить скорбь в душе, но это не помогает, а он, отворив дверь камеры, говорит мне гневно:
– Сыды дэсять лэт!..
...Стою у окна. Через серые зубцы стены мне видно буйный бег Куры, сакли и дома, прилепленные на берегу ее, фигуры рабочих на крышах кожевенных заводов. Под окном ходит часовой, сдвинув фуражку на затылок.
... Память уныло считает десятки бесплодно и бессмысленно погибающих русских людей, и сердце угрюмо сжимается великой, неизбывной, на всю жизнь данной тоскою.
ПРИМЕЧАНИЯ
ЖЕНЩИНА
Впервые, под названием "По Руси (Из впечатлений "проходящего"), напечатано в журнале "Вестник Европы", 1913, кн. I, стр. 5 - 32.
Новое название расоказ получил при подготовке его для Собрания сочинений (СПб., "Жизнь и знание").
Стр. 344. Завтра - Успеньев день..
– 18 августа ст. ст.