Женщины Жана
Шрифт:
Однако после ночи в гостинице, он догадался, что в Моорсел теперь, пожалуй, лучше без Марии. Не открывая глаз, он устроился на лавке поудобнее и представил, как дребезжащий грузовик, набитый чьим-то скарбом, нагонит его километра через два от Аалста, минут через пять его встретит колокольня святой Гудулы, дружелюбно и по-свойски, будто она не кафедрал, а амбар или водонапорная башня. Жан обойдет собор, сгонит муху с витража и проследит, как она перелетит на заколоченные ставни дома настоятеля, сын которого ушел в Сопротивление и не вернулся. Потом перейдет через дорогу, разделяющую Моорсел на храмовую часть и ту, которую Гудула целиком покрывала своей утренней тенью, двинется вдоль площади и конечно обо что-нибудь споткнется у заросшей густой травой кондитерской старой Лисбет. Через занавешенные окна корчмы «У Сесилии» попытается разглядеть пожелтевшие раритеты времен первой мировой и расписание футбольных матчей моорсельской команды, в которой Жан бегал левым хавом…
Один раз прогудел колокол, но это была не Гудула, а все тот же Мартин в Аалсте. Жан открыл глаза. То, что он провидел, явно не стоило того, чтобы туда ехать. Он нырнул обратно в свое одиночество, чтобы не расплескать тихого ликования, и посчитал, сколько у него есть времени не думать ни о Моорселе, ни о Марии, ни об Адриане. Вышло часа два, и он снова забылся.
6. Путешествие Марии
Откуда
А дальше Мария не спеша собралась, хозяина не было, над его конторкой висел прошлогодний календарь, и Мария, изучая странные названия месяцев, решила: пусть так славно начавшийся день будет средой. Ей нравились среды своей готовностью уже послезавтра стать пятницей и уже сегодня порвать все связи с понедельником. Оборванец, поселившийся у угасшего фонтана, посмотрел на нее без всякого любопытства. Она обошла фонтан с другой стороны и чуть не споткнулась о другого оборванца, который выглядел отражением в утекшей воде первого. «Блаженны нищие духом – единственная дельная фраза во всем Писании, – учил дед, – да и ту переврали. Не было там ни хрена про дух». Дед ходил в воскресную школу, пока не сбежал из дому, но остался любопытен. Мария еще раз обошла фонтан и, бесстыдно раздвинув колени, уселась так, что если бы фонтан был циферблатом, то первый бездельник расположился бы часах на четырех, второй на восьми, а Марии бы достался полдень, и начала копаться в воспоминаниях, чтобы найти в них худшее. Она уже давно спасалась этой игрой – вспоминать всякую дрянь, зная, что хуже ничего не приключится, а эта уже не повторится наверняка.
… Немцам, которые согнали их на какой-то захолустной станции, было не до них, слонявшихся вдоль рельсов. Мария, в отличие от многих, представляла, что их ждет. Когда пришли немцы, одноклассник Федор повязал на рукав свастику и глухо обронил, не глядя на нее: «Все равно лучше я, чем какой-нибудь придурок…», – с чем и Мария, и селяне были согласны, тем более что и придурков тоже хватало, а над Федором посмеивались почти беззлобно. «Не отправят тебя за болота?» – спросила как-то Мария. «За болотами», километрах в пяти, немцы устроили небольшой концлагерь для пленных и неблагонадежных. «Не отправят», – угрюмо ответил он, и Мария сообразила, что залезла туда, где ее не ждали. От Федора Мария и узнала подробности программы, которые будет тщетно выспрашивать нюрнбергский обвинитель от Фрица Заукеля 9 , единственного сына тюрингского почтальона и швеи, из-за которого и начались все ее приключения. Мария, конечно, никогда не слышала о нем, в отличие от Жана, которому старый поляк Вацек рассказывал, как пару раз ходил с Заукелем в Австралию на какой-то шведской посудине, а потом некоторое время делил с ним портовую каморку в Роттердаме. «Это не концлагерь, – объяснял ей Федор, – это как повезет, а кто поедет раньше, тому и повезет, может, больше. А здесь, как ни крути, плохо будет». Мария и сама об этом догадывалась – по привычке и по уже проверенному убеждению, что как бы там ни было, надо все равно бежать.
9
Эрнст Фридрих Заукель – гауляйтер и премьер-министр Тюрингии, с марта 1942 года назначен главным уполномоченным по использованию рабочей силы, идеолог депортации с оккупированных территорий для принудительных работ, приговорен к смертной казни Нюрнбергским трибуналом.
В вагоне она все сделала в точности, как велел Федор – просочилась одной из первых, забилась в угол и затихла. Через щели в стенах плыли те же сосны, буреломы, пустоши и болота, от которых однажды уже увозил ее разбитый автобус. Потом места пошли незнакомые, и войны будто вовсе не стало. По обе стороны простирались ухоженные поля, а за ними уютные домики. Знали бы там, какая здесь вонь, – думалось Марии, и что, наверное, за этими окнами и вовсе считают, что в этих вагонах везут уголь или зерно, если вообще что-нибудь по этому поводу считают, едут себе вагоны – и едут, сотнями в день. Если бы она жила в таком доме, она бы вообще не смотрела на дорогу. Она задремала, поезд снова останавливался, их снова вытряхивали на разбитые платформы, в канавы, в поле, и они, тревожно жмурясь, отворачивались от сваленных в кучи тел тех, кто эту вонь уже не вынес.
Через две недели они приехали в Бремен. Мария смотрела на своих попутчиков и думала: «Неужели я тоже такая?» После душа им выдали тяжелые башмаки и синие халаты с нашивкой «OST». Пожилая женщина, похожая, как шепнула новая подруга Зося, на её учительницу музыки, свирепую, но отходчивую, спросила их через переводчицу-польку, не сидели ли они в тюрьме и чем болели.
Не соврал Федор, Марии повезло. Фрау Эмерфельд, оказавшаяся вдовой железнодорожного начальника, была из тех крупных женщин, которым бьющее через край здоровье и смешливость не мешают быть беспощадными к любому проявлению того, что им кажется нелогичным. Нелогичной была война. Нелогичным был фюрер, как, впрочем, нелогичными были до него кайзер и социал-демократы. Нелогичными были подходы в еврейском вопросе, хотя и сами евреи, которые не понимали, как раздражают своим неуемным жизнелюбием немецкую нацию, тоже логике не поддавались. С другой стороны, то, что две приличных здоровых девушки оказались здесь, было хоть тоже нелогичным, но понятным, потому что это война, так всегда было и будет, и ничего не поделаешь, если мир вместе с фюрером и половиной немцев и русских сошел с ума. Поэтому Шарлотта Эмерфельд, неполных шестидесяти лет, не пропускавшая ни одной вечерней службы (при том, что утренние, как и вообще сам факт существования бога, она тоже полагала вздором), считала своим долгом исправить вселенские ошибки хотя бы на двух этажах оставшегося ей от мужа дома. Только в своём подвале Мария и Зося могли укрыться от всепроникающей заботы фрау Эмерфельд. Как-то за чаем она сообщила девушкам о своей безоговорочной победе в споре с соседками. Те, призналась она, предостерегали ее от контакта с людьми, которые приблизятся по своему развитию к немцам дай бог через пару поколений, когда на полную мощь в их генах забурлит немецкая кровь. На это фрау Шарлотта ответила, что так-то оно, может быть, и так, но по крайней мере ее девушки могут круглыми сутками таскать, рубить, копать и вообще делать то, от чего нормальный бюргер загнется через день, – торжественно заключила она, нарезая щедрыми ломтями огромные штолле.
Словом, фрау Эмерфельд была уверена, что девушкам с ней несомненно повезло, и она, разумно полагавшая любую удачу временной, не упускала ни минуты, чтобы научить их умению крахмалить простыни, вязать салфетки и
выпекать бисквиты, ухаживать за садом и обращаться с мужчинами, которых, правда, в орбите этого дома не наблюдалось, и сплетничать о соседках, чем вся троица, практикуя заодно язык, занималась в то время, когда учиться было уже нечему. Шарлотта рассказывала про Роланда, апостола Петра и Карла Великого. Мария замечала, как некоторые прохожие обходят их, завидев нашивки «OST», стороной, но Шарлотта призывала не обращать на них внимания и шумно, как и все что она делала, подсчитывала процент тех, кто так себя вел по причине свинства (выходила треть), от страха (еще треть), от глупости (здесь получалась половина, но Шарлотту арифметические разногласия не смущали).Она угадала: долго это продолжаться не могло. До Рождества, по которому Мария и Зося, как настоящие немки, уже научились сверять планы, они не дотянули. Сама фрау Эмерфельд отделалась беседой в полиции, довольно, впрочем, формальной. Мария же в одночасье была низвергнута в барак для пересыльных. Пятьдесят рейхсмарок, которые Шарлотта вшила в подаренное на память теплое трико, Мария будет хранить все свое путешествие. Зосю она больше никогда не увидит.
На пересылке Мария не задержалась. Герр Кройцман, хозяин фермы под Бременом, не слишком докучал своим присутствием батракам и домашним, проводя время в библиотеке и в местном стрелковом ферейне. «При всем уважении к фюреру, – настаивал он, приезжая в ферейн по вторникам после обеда, – я не уверен, что генерал фон Бок так же верен идеям национал-социализма, как генерал Рейхенау 10 ». «Да, – качали седыми головами соседи и друзья, – но где фюреру найти таких, как Рейхенау?» Весной 42-го в этой посконной глубинке рейха победу ждали, но без явного нетерпения, как ждут неизбежной весны даже после затянувшейся зимы. Каждое утро Марию привозили из барака на ферму, и она начинала считать часы до возвращения в барак. На ферме Мария быстро научилась заранее просчитывать, куда направится жена Кройцмана, сухощавая рыжая женщина с квадратными, как совковая лопата, ладонями. Она отвешивала пощечины всем, кто оказывался на пути, кому несильно и звонко, кому хлестко и с запоминающимися красными следами, но специально для этого она с пути никогда не сворачивала. Однако куда хуже все обстояло с ее сыном Конрадом, семнадцатилетним юнцом, который готовился стать главой сельского товарищества гитлерюгенда. Конрад слонялся вокруг коровника, щурился, пытаясь встретиться с Марией глазами, и наконец решился, приказав ей идти за ним в сарай с садовыми инструментами, где запустил руки под рубаху с нашивкой «OST», и она, отстраненно догадавшись, что он мнет ее тело не из похоти, а из прыщавого любопытства, силилась понять, зачем он, прижимаясь щекой к ее плечу, заученно твердил: «Я же знаю, сука, что ты понимаешь по-немецки…»
10
Вальтер фон Рейхенау (1884–1942) – генерал-фельдмаршал, в годы Второй мировой войны командующий группой армий «Юг», должен был участвовать в Сталинградской битве, но в январе 1942 года скончался от кровоизлияния в мозг в самолете, летевшем из Полтавы в Лейпциг. На посту командующего его сменил генерал-полковник Федор фон Бок.
Однажды Конрад не пришел. Не пришел он и на следующий день, и Мария так и не узнала, что с ним случилось. То ли он действительно сделал карьеру, то ли что-то прознала мать. Через месяц к бараку подошли два эсэсовца и попросили успеть со сборами за четверть часа, так как если не успеть до прохода бронеколонны, их и без того неблизкое путешествие в Ганновер превратится в сущий ад.
7. Мария прощается с Брюсселем
Жан и Мария остались в Аалсте. Дик, хозяин гостиницы, поселил их на окраине города. Дом, пустовавший с тех пор, как умер тесть Дика, зарос бурьяном так, что Жан пропалывал и в спальне, и в кухне. Сам Дик, заходивший к ним вечерами с пивной флягой, напоминал себе, что отсутствие любопытства – такая же естественная вещь, как любопытство, только намного более удобная, и теперь у каждого были свои поводы радоваться уютному молчанию, в которое все трое укутывались по вечерам. Как и когда уходил Дик, Жан с Марией не знали, да и не интересовались, а потом наступало утро.
– Хорошо? – спрашивал Жан по-русски
– Goed! – улыбалась в ответ Мария. – Яичницу?
– Roereieren! 11 – соглашался Жан, разговор размеренно двигался по заведенному кругу, внутри которого жужжали мухи, пахло тишиной и полуденной скукой, а иногда кислым духом перебродивших дрожжей со старой пивоварни, которую хозяин бог знает зачем, скорее всего тоже от безделья, раскочегарил. В начале августа Дик, уходя, оставил газету. На первой полосе Мария увидела Сталина, который здорово постарел за то время, что она не видела газет, толстого англичанина и еще двоих, один из которых, худой и с залысинами, был похож на бухгалтера Никанора Павловича. Мария разглядывала газету, пытаясь понять, зачем все это вплывает в ее жизнь и почему Жан, вышедший провожать Дика, так долго не возвращается. А Дик вопреки обыкновению, уходя, задержался у калитки.
11
Яичница-глазунья (флам.)
– Сталин договорился с англичанами и американцами, что всех русских ему вернут.
Дик долго прикуривал, и Жан догадался, что тот уже все решил, и не ошибся. «Здесь оставаться не стоит. Кончится полицией».
Как оказалось, они обросли вещами. Дик подарил им два видавших виды, но крепких саквояжа. Жан не планировал ничего загодя, он был деловит в вопросах, не требующих предвидения, и Марии оставалось только следовать за ним.
– Куда мы идем?
– В Сен-Жиль, – ответил Жан, немного пожалев, что Мария не оценит его связи в буржуазном Сен-Жиле. Старый приятель-сапожник отдал им свою каморку на то время, когда она не была мастерской, то есть с темноты до рассвета, что непритязательного Жана вполне устраивало, а Марии выбирать не приходилось. Она лишь пыталась разгадать странные сигналы о том, что путешествие близится к развязке. В черных окнах старых особняков отражались уличные фонари, если они не были заколочены, и тогда Марии еще сильнее хотелось в них заглянуть. Самый безжизненный из домов показался Марии самым красивым. «Тюрьма», – с равнодушием экскурсовода, у которого закончилось рабочее время, отозвался Жан. В уличном кафе в Икселе она попробовала пиво, оно ей не понравилось, но понравился господин с закрученными усами, сидевший за соседним столиком и с интересом наблюдавший, как ей не понравилось пиво. Она разглядывала людей, которые выглядели усталыми уже с утра, хоть были хорошо одеты, но улыбались ей как люди, у которых нет причин не улыбаться чужакам. Мысль о скором прощании была похожа на этих усталых людей, она шелестела оседающей пивной пеной и шинами нечастых автомобилей, Мария валялась с Жаном в Форест-парке под застывшими облаками и думала, куда делся ветер. Она разглядывала свои руки, прежде покрытые рыжеватыми волосками, но теперь вся кожа была гладкая, как латы на конной статуе предка герра Кройцмана у западной стены бременской мэрии. Какой может быть кожа, которая не чувствует ни жары, ни мороза, ни боли, ни ласки, и только ветер, даже самый легкий и далекий, ее кожа ловила, особенно почему-то на запястьях и локтях, а здесь, на лужайке, не было даже штиля, потому что штиль она тоже чувствовала.