Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жернова. 1918–1953. Книга вторая. Москва – Берлин – Березники
Шрифт:

Какой-то прохожий в меховой шапке пирожком толкнул Николая Ивановича в плечо – ноги заскользили по наледи, Николай Иванович с трудом удержал равновесие, оглянулся: прохожий уходил, не извинившись.

Еще кто-то налетел на Бухарина, злобно крикнул:

– Чего р-рот р-раз-зявил, шля-апа?

Кто-то злорадно хихикнул, кто-то свистнул.

Создавалось впечатление, будто люди все-таки знали, что он только что потерпел очередное поражение, что он уже не бог, на которого они еще вчера боялись показывать пальцем, что он в одночасье превратился почти в ничто, и теперь любой может его унизить и не понести за это никакого наказания.

Николай Иванович поспешно свернул в переулок, сердце бешено стучало

в груди, воздуха не хватало.

Что ж это теперь – так и будут его толкать все, кому ни лень? Его, Бухарина, который… Годы мытарств, тюрем, ссылки, эмиграции… Ведь не для себя же, для людей, в том числе и для того, в меховой шапке пирожком, который не извинился… А в Париже, Женеве, Берлине – нет, там все было не так: люди культурные, вежливые, даже рабочие… Могут, конечно, освистать, но чтобы толкнуть и не извиниться… А здесь, в России… такое озлобление, будто он, Бухарин, чем-то перед этими людьми виноват. Все – чужие, всё – чужое, все опротивело, надоело… Как мог отец любить эту страну, как мог любить этот народ? Наверняка в его утверждениях присутствовали лишь обычные интеллигентские самоубеждения и лицемерие.

Хотелось плакать, выть от тоски.

Вдруг ни с того ни с сего вспомнилась недавняя встреча с ходоками из Воронежской губернии. Кряжистые мужики, с обветренными, задубевшими лицами, корявой речью пытались доказать ему, что они вовсе не кулаки, что они из бывших батраков, что им советская власть – спасибо ей! – дала землю, что они только-только на ноги встали и вот: раскулачивают, высылают за Урал. Где же справедливость? Почему работящего человека – к ногтю, а пьяницу, гультяя, лодыря – наверх? Почему?

И совали ему под нос свои черные ладони, покрытые толстой мозолистой коркой.

Он так и не смог им ничего доказать. Небось, маются теперь на чужой стороне. Что ж, классовая борьба – она не слишком-то церемонится с людьми, не вникает в оттенки. Для классовой борьбы нет полутонов, и с этим ничего не поделаешь. Но он-то, Бухарин, тут при чем? Он к этой борьбе причастен лишь как теоретик, он лишь разрабатывал ее основы, а всякие там нюансы, полутона – дело практиков, дело местных представителей власти…

Конечно, искривления и все такое прочее имеют и будут иметь место, но опять же: он-то тут при чем? И куда он теперь со своими талантами, знаниями, планами? Кому они теперь нужны? А вдруг так и не потребуются? Вдруг обойдутся без него или, что еще хуже, вычеркнут из истории Бухарина Н. И., будто никогда и не бывало такого революционера и политического деятеля?

И снова перед взором Николая Ивановича возник длинный стол президиума, покрытый красным сукном, преисполненные решимости лица членов Политбюро и ЦК.

Да, что-то все они знают такое, чего не знает Бухарин. Иначе откуда в них такая уверенность в правоте, что никакие слова не могут заставить их усомниться в этой уверенности?

Но разве не та же уверенность поднимала недавно и самого Бухарина? Или это уже нечто другое?

Николай Иванович несколько минут стоял в темном углу подворотни, глядя невидящими глазами в обшарпанную стену. Однако его изощренный ум не мог слишком долго оставаться в плену мелочных фактов, даже если эти факты целиком и полностью относились лично к нему. Он не любил факты и боялся их. Да и сами факты надо было куда-то поместить, найти им оправдание… или хотя бы объяснение с точки зрения марксизма-ленинизма, с точки зрения диалектики.

Где-то в его подсознании промелькнуло что-то такое, какая-то зацепочка, с помощью которой можно объяснить и оправдать. Да-да, и оправдать! Ибо даже ошибка, отклонение в сторону от столбовой дороги марксизма имеет свое диалектическое толкование…

Отклонение! – вот именно. Обочина! Да, это как раз то слово, за которым стоит многое.

Николай Иванович почувствовал тот давно известный

ему зуд, когда в мозгу рождается нечто значительное. Скорее домой, за письменный стол, развить, дать марксистскую оценку. Обочина! Где он слыхал это слово? Само по себе оно не могло обратить на себя его внимание. Кто-то его произнес в осуждение пути, на который большевики будто бы повернули страну.

Ах, ну да: крестьянин-ходок с хитрыми такими глазами! Именно – сугубо хитрыми, не умными. Как это он сказал-то? Что-то вроде того, что вам, большевикам, блазнится (словечко-то какое!), будто вы Расею поставили на дорогу к земному раю, ан нет – на обочь вы ее поставили, а там, ежели вскачь, то и без колес, и без телеги можно остаться, конь ноги переломает, на чем ехать-то станете?..

Философ, как же, едри его…

Тогда оно, это слово: "обочь", "обочина" покоробило и оскорбило Николая Ивановича. А ведь в нем нет ничего оскорбительного. Действительно, они, большевики, столкнули Россию на обочину, но сделали это преднамеренно, потому что, строго говоря, никаких дорог у человечества нет, а есть лишь направления: либо то, по которому до сих пор шел весь мир, – путь медленной эволюции, путь эксплуатации и войн, путь, который для многих, кто тащится сзади, кажется наезженной дорогой, либо обочина. А на обочине, как водится, ямы, колдобины, овраги, грязь… И по этой-то обочине надо не просто двигаться, а двигаться быстрее всех, обгоняя всех, преобразуя обочину в столбовую дорогу и доказывая всему миру… Да-да! На обочине может и вытряхнуть – при такой-то езде. И многих уже вытряхнуло. Что поделаешь. Вот и его вытряхнуло: не удержался. Все правильно, все верно. И глупо брюзжать. Надо работать, находить себе новое место в общем строю. А уж время покажет…

Домой, в кремлевскую квартиру, не хотелось.

И Николай Иванович углубился в переплетение кривых переулков, свернул к знакомому дому, где жили Ларины-Лурье и где он находил то, чего не мог найти в собственном доме: участие, заботу, понимание и даже ласку. У Лариных подрастает такая чудесная девочка, обещающая стать красивой и умной женщиной. На нее так приятно смотреть и мечтать о том времени, когда… А может, счастье – это всего лишь любимая женщина, а все остальное, как раньше говаривали, от лукавого?

Глава 11

Петр Степанович Всеношный, ширококостый мужчина лет под сорок, чуть выше среднего роста, с мягкими и несколько расплывчатыми чертами лица, одетый в драповое пальто, явно перелицованное, поздним ноябрьским вечером 1929 года сошел с харьковского поезда, который, опоздав на четыре с лишком часа, прибыл на Павелецкий вокзал столицы.

Едва Петр Степанович ступил на перрон, как в лицо ему сыпануло снегом, ветер проник под одежду и мерзким ознобом охватил тело, еще не привыкшее к холоду и помнящее тепло родного южного города. И то сказать, когда он уезжал из Харькова, там еще держалась погода, напоминающая бабье лето, многие ходили в пиджаках или легких пальто, у кого они имелись, и сам Петр Степанович, поизносившийся за годы революции и гражданской войны, старался в обыденности одеваться полегче и поплоше.

А в Москве уже зима. Впрочем, скоро она придет и в Харьков: не так-то он и далеко от Москвы, и не такой уж шибко южный город.

Поставив фибровый чемоданчик и плетеную из лыка кошелку меж ног, чтобы, не дай бог, не уперли из-под носа, Петр Степанович поплотнее укутал шею шерстяным шарфом и, застегнув пальто на все пуговицы, поднял свои вещички и зашагал вместе со всеми к выходу в город.

Последний раз Петр Степанович был в Москве в двадцать пятом году, тоже по делам, тоже в наркомате тяжелой промышленности. Та поездка оставила в его памяти ощущение чего-то непрочного, способного вот-вот развалиться, и он, честно говоря, не знал, радоваться ему возможному развалу или нет.

Поделиться с друзьями: