Жиденок
Шрифт:
Якуб! Где ты? Долг я тебе давно простил. Отзовись!
Ни в одном словаре великого и могучего русского языка не найти слова «шара». Ни Даль, ни Ушаков, ни Ожегов так и не сумели извлечь его из богатейших недр российской лексики.
Ни в одном памятнике классической русской литературы не найти также слова «халява». Ни Пушкину, ни Тургеневу, ни Толстому так и не хватило пороху начертать этот «вульгаризм» на собственных «скрижалях».
Но, как известно, «свято место пусто не бывает». Поэтому пытливый и ищущий русский народ, не удовлетворённый разнообразием родной речи, извлёк эти ключевые слова из глубин широкой славянской души
В городе Приозёрск Джезказганской области, куда я потащил за собой вас, мои утомлённые читатели, «шара» с «халявой» безжалостно вытеснили все прочие системы взаиморасчётов и конкурировали разве что между собой.
В этом благословенном городе был переизбыток дармовой рабочей силы. Только за то, чтобы не ошиваться в казарме, солдаты были согласны на любую пахоту, хотя бы отдалённо напоминающую вольную «гражданку».
Каждая воинская часть обслуживала несколько магазинов, кафе, ресторанов, универмагов, складов ликероводочных изделий и прочих стратегически важных гражданских объектов. Отдельный батальон охраны, в котором в должности старшего стрелка я готовил себя к ратным подвигам, шефствовал над гастрономом «Юбилейный». Все наши бойцы готовы были по первому требованию командиров и начальников выступить на защиту прав советского потребителя.
И выступали. Но делали это не из «любви к искусству», а из-за возможности разжиться (а правильнее было бы сказать «отвернуть») пачку печенья или вафель, банку сгущённого молока или какао, сигареты, а если сильно повезёт, бутылку портвейна «три семёрки» или «Каберне».
Двадцать седьмого марта, в День театра, мы с друзьями-однополчанами выполняли в «Юбилейном» ответственные погрузочно-разгрузочные работы. Упитанные продавщицы в изящных фартучках «божья коровка» подбадривали нас словечками, вроде «солдатики», «землячки», «сынки», «женихи» и «красавчики». Мы улыбались в ответ и исходили слюной по «любительской» колбасе по два восемьдесят и по «кильке в томате» по тридцать три копейки.
И уборщица Ядвига Сигизмундовна, и продавщицы, и завмагша, и взводные командиры, и комбат подполковник Мадьяров, и даже командир полигона генерал-полковник Сергиенко прекрасно понимали, что ни один солдат срочной службы не покинет стен магазина без отвёрнутой банки, пачки, коробки или бутылки. Это были законные трофеи, и отобрать их было так же невозможно, как вырвать из пасти голодной собаки сладкую мозговую кость.
…Сначала запахло весной. Потом со стороны автополка принесло запах «сухой» картошки с сайгачьим жиром, и все поняли, что пришло время обеда. Мешки были свалены, ящики сложены, банки расставлены, а солдатские трофеи распиханы по карманам галифе.
И лишь один солдат никак не мог решиться украсть законную сгущёнку. Лишь одного солдата одолевали чуть ли не гамлетовские сомнения. И этим солдатом был я.
Но колебался я не потому, что не мог украсть в принципе. Украсть я мог. Я колебался потому, что ещё никогда не воровал в День театра.
Мы уже вышли из подсобки, уже поднимались по лестнице, уже шли через торговый зал, а совесть моя была так же чиста, как и карманы. В последний момент из-под вывески «Сыпучие товары» на меня надвинулась пирамида печенья со щемящим названием «Театральное». Я понял, что если сейчас захлебнусь слюной, то уже никогда не стану артистом.
Тогда я воровато схватил пачку, сунул её за пазуху и оглянулся. И — о, ужас! Ехидно улыбаясь, на меня смотрели заплывшие жиром глаза заведующей.
…Меня били двенадцать сержантов во главе со старшиной. Чёртова дюжина. Били в Ленинской комнате,
били ногами, били молча. У меня под гимнастёркой лежала пачка «Театрального» печенья, которую почему-то забыли конфисковать. Каждый раз, когда чей-нибудь сапог попадал в неё, я думал:— Боже мой, точно поломают! Как же я это буду есть?
…Я скоблил лезвием писсуар, а стоявший у меня над душой дежурный по роте сержант Тимошенко стряхивал в бумажный кулёчек пепел со своей сигареты «Прима».
Товарищ сержант в высшей степени доброжелательно и рассудительно говорил:
— Я хотел бы внести ясность. Ты поимел не за то, что ты — еврей. Я подчёркиваю: не за это! И, конечно, не за то, что украл. Ты поимел за то, что попался.
Ночью после отбоя я поедал вынесенный из боя трофей. Я поедал его тихо, стараясь не хрустеть. Я тщательно перетирал языком обломки «Театрального» печенья и мечтал о театре…
Как-то по пьянке командир роты по кличке «Дядя» похвастался коменданту гарнизона по кличке «Панас», что у него появился хороший художник. Панас спросил:
— Ты мне друг?
Дядя ответил:
— А что?
Панас сказал:
— Одолжи мне на пару дней своего еврейчика.
Дядя поставил условие:
— С тебя бутылка.
Панас выставил две.
Так я попал в комендатуру. Мне предстояло выпиливать пенопластовый макет города Приозёрска.
Утром на разводе патрулей Панас, стараясь не материться, произнёс речь. Сказал он, приблизительно, следующее:
— Этот боец — мой человек. Командование поручило ему стратегически важное задание. Он имеет право беспрепятственно ходить по городу, смотреть, мерить, ну там, записывать… Что ещё? Да, в общем, всё, б…
Судя по тому, как патрули расшаркивались со мной при встрече, они подумали, вероятно, что я — замаскированный агент КГБ в звании не меньше капитана, совершающий инспекторскую проверку. На самом деле всё было значительно проще: я обмерял здания и улицы. Причём измерительным прибором мне служили ноги.
Я считал шаги.
За два дня я обсчитал треть города, но выпиливать домики так и не начал.
Зато я так понравился коменданту, что он пригласил меня столоваться у него дома. Каждый раз его жена — милая украинская женщина — наливала мне стопарь разбавленного спирта, и каждый раз Панас приговаривал:
— Дерябнем по граммульке
За здоровье моей мамульки!
Ночевал я в комендатуре в панасовском кабинете: спал на шикарном диване и смотрел цветной телевизор.
На третий день комендант меня в роту не отпустил. Он сказал:
— С Дядей я договорился. А ты пока, знаешь, по городу не ходи. Тебе ж есть что пилить, вот и пили.
И я пилил. Мне, правда, показалось странным, что Панас перестал приглашать меня к себе домой и привозил «термосочки» прямо в комендатуру. Но, с другой стороны, поступки командиров не обсуждаются, и я успокоился.
На пятый день я проснулся от ужасающего ора командира моей роты. Дядя кричал:
— Ёб…ый, ёб…ый! Если через двадцать секунд он не будет на разводе, я его объявлю дезертиром!
Ему вторил обстоятельный баритон полковника Опанасенко:
— Дядя, мы ж договорились. Я тебе и так вместо одной — две выставил. И ещё выставлю!
Но капитан Шемякин по кличке «Дядя» был непреклонен: к тому времени он решил завязать.
Меня вернули в роту. Следующие две недели к нам в часть каждый божий день приходили или сам Опанасенко, или его заместитель. Они требовали своего макетчика. Но Дядя не давал. Он скрывал свой «золотой фонд». Он прятал меня в каптёрках, в батальонной библиотеке, в сушилке, в туалете…