Живи, Мария!
Шрифт:
– Ско-ока терпеть-та?! Все жданки поедены. Землица беременна, сева просить. А колхозныя – все митингують. Все тянуть да тянуть чой-та… То ль декрета какова ожидають, то ль черта лысыва…
– Можа, обойдемси без коня? Ну их к лешему, связываца… А как миньцанеры нагрянуть?! А у их наганы. Кабы чаво худова не вышло…
– Ага. Лезь под Манькину юбку. Тама мяхка. Сам сведу. Один. Ще брат называется! Нюня.
– Ох и дур-рак ты, Ленька… И в шапке – дурак, и без шапки – дурак! Пошли ужо.
А дальше комната исчезает. Маня будто пичугой лесною вьется над мужиками.
Ночь весенняя, беззвездная, свежая. Дождичёк с утра поливал, земля не просохла. Собаки лениво брешут.
В крайней избе активисты засели. Собрание. Свечи жгут. Тени чернильные по занавескам ползают.
Ленька заглянул в щелку: самокрутками шалят. Надымили – тараканам сдохнуть! Бутыль самогону посреди стола. Горькую кушают. Ржут, голодранцы, незнамо с чего. Не праздник ли?
– Нету дьяволам угомона, митингують через водочку. – Вовка было назад, да Ленька его за портки уцепил: – Обождем маненько. Ща их сном сморит-опутает, и полезем.
Под конюшню колхозную самый крепкий сарай приспособили. А навоз не чищен, грязища, вонь. Лошадки сено худое мнут. А и вот он – Ярик нашенский, схуднул, запаршивел. Увидал хозяев, обрадовался. Заржал, как жеребенок. Гривой машет, будто поклоны бьет, пританцовывает. А морда – не морда вовсе, а Ленькино лицо будто: крупный нос, редкая бороденка, глазищи карие – две плошки.
Ленька отвязывает дружка, берет под уздцы и ведет на воздух…
Вдруг Володькино лицо – близко-близко, лыбится, зубы белые в ряд… Второго нашенского коня отыскал, тот в уголку стоял понурый. Обнял, прижал, краюху хлеба под нос сунул. А дурашка не сразу-то схватил, не смотри, что голодный, и ну лизаться, тереться – соскучился, видать. А глаза грустные-прегрустные, малахитовые… Володькины глаза…
– Рыжик, Рыжик! Вижу, худо тебе тута. Ох, и худо! Прости, Христа ради… Ну-ну, ну-ну… нельзя, нельзя тебе со мной идтить, никак нельзя! Не тужи, милай… Можа, ще свидимси…
Чи-ток, чи-ток – переступает Ярик, вязко чавкают копыта по мокрому.
И вдруг сон-морока ускоряется: мельтешня, будто все вверх ногами поворачивается. Из чёрноты вылетают белой молнией жеребцы-вороны, на них всадники в кожанах. Вцепились когтями в спутанные гривы. Пасти разинуты, с клыков пена капает…
Наскакивают на братьев. И не всадники это вроде, а волки. Вожак огромный, шкура с проседью, зенки желтым огнем горят. Спрыгивает с лошади, рычит люто и Леньке в морду – на! – челюсть хрустнула. Тот, тоже не дурак, в ответку зверю – на! – кулаком в зубы. Извернулся да еще раз – на! – волчий нос враз набок свернуло.
Тут сон опять вязнет… все ме-едлен-но плы-вет… Из руки волосатой выкатывается маузер, черный, блестящий… ме-едлен-но-ме-едлен-но вски-идывается… из дула выползает сноп пламени… а во лбу у Леньки дыра…
Володька прыгает на самого матерого руками вперед, вроде как ухватить хочет… падает… катится по земле кубарем.
Мгновение – и вот уже четверо милиционеров нависли над ним, матерятся, молотят
сапогами-прикладами куда ни попадя… А потом волокут за ноги… волокут… А он и не противится, улыбается только, шепчет легонько: «Ма-ру-ся… Ма-ру-ся…»То ли живой, то ли мертвый?…
Манька вскрикнула, грохнулась с лавки и зашлась слезами…
С той ночи долго еще деревенские шумели-ссорились:
– Слыхали, слыхали? Воров ноне сцапали. Конокрадов!
– Ты говори, да не заговаривайсси. Хто воры-та?! Хто? Вовка с Ленькой?! Побойсси Бога!
– С царем управились и до бога вашего доберемси! Вот сообчу, куда следоват, станет ваш боженька тебе, змее языкатой, сухари сушить.
– Вот ведь завистница полоумная. Неча с такой и говорить-та! Тьфу!
Одна «сорока», с району, на хвосте принесла: будто засудили Володьку на пятнадцать лет, как вора, за кражу народного добра. А другая «сорока», из местных, баяла, будто на месте обоих братьев прибили. Которая правда, которая нет?… Не дознаться… Сгинули братья…
Гуляет по тем краям с незапамятных времен песня старинная, горькая, заунывная:
Зачем мать сыра-земля не погнется?
Зачем кормилица не расступится?
От пару было, от конинаго,
A и месяц, и солнце померкнуло.
Не видно луча, свету белаго;
А от духа татарскаго
Не можно крещеным, нам живым быть…
Глава 3
Начался голод. Такая голодуха повсюду расползлась, что лебеда да очистки сделались пищей пасхальной. Мор взялся людей косить без разбору, будто косарь траву. Это как омут – не выбраться.
Все одно к одному. Тут выяснилось, Маруся ждет ребенка. Беременность-пытка изводила до обмороков.
Рожала в дому.
Свекруха глянула:
– Сама тощща щучка, да еще девку-цаплю уродила. Энтот малец – не жилец!
А и вправду Лидочка хворала без останову. Слабая, хилая, словно прозрачная. Возьмет грудь, чмокнет пару раз да бросит, выгнется дугой, зальется криком, ротик разевает, а не ест. Маня и тряпицу мочила в молоке, и так и этак гулюкала. Тает дитенок на глазах.
Дальше – хуже. Лидочка огнем горит, задыхается… Будь мамка поопытнее, сообразила б, что нет в ней молока с голодухи, что в город к доктору надо – коклюш.
Спросите, куда бабушка глядела? А мимо. Кому нужен лишний рот в такую пору? Ну и не выжила хрустальная. Прибрал горемычную милосердный ангел…
Осиротевшая и чужая в мужнином доме Мария как вышла с поминок за порог, так и ушла, в чем была, куда глаза глядят…
И сглотнуло нашу Марусю горе-гореванное холодное, безликое, дотла… Куда шла? Сколько? Зачем? Ела ли, спала ли – неизвестно. Разум не удержал тех событий. Так… куча мятых обрывков старого календаря…
Скиталась незнамо где, в беспамятстве: пыльные дороги, жеваные листья, сбитые ноги, дожди за шиворот, снега по пояс, работа батрачья до упаду, побои без причин, телеги скрипучие, рельсы бесконечные… Несли ее ноги вперед и вперед, так меньше горе берет…