Жизнь без конца и начала
Шрифт:
А что не помог бедной жене его Гене, не услышал его молитвы, так, видно, есть дела более неотложные, первостепенные. Кто ж станет спорить. Народу кругом много, и у каждого к Нему свои запросы, упования, а то и претензии, все в одной очереди стоят, отталкивают друг друга, теснят. А порядок все же существует. Наверное, — подумал Моисей и вдруг почувствовал, как едва приметно впервые шевельнулось сомнение. Существует, тихо сказал, чтобы Геня не услышала. Существует! — будто приказ отдал сам себе и крепче сжал в своей руке тонкую Генину ладошку.
А все же — почему Геня в этой очереди в самом хвосте стоит и не видно, чтобы хоть на шаг продвинулась вперед? Почему все же?..
Моисей отнес Ястребнеру еще три подсвечника, за что, сам не знал, но слово
— Не будет у нее детей, Моисей, не жди.
Будто камень тяжелый упал на спину, согнулся Моисей, едва на ногах устоял.
— Никогда? — спросил, с трудом ворочая языком, и в груди сделалось холодно, и сердце захлебнулось страхом.
— Никогда, — ответил психиатр, известный всей Одессе профессор Ястребнер. — Никогда, — повторил. И добавил: — Милостив Господь Бог наш Всемогущий.
— В чем же милость Его? — холодея душой, спросил Моисей и обернулся.
Лицо Ястребнера было залито таким сочувствием и состраданием, что Моисей глазам не поверил. Сделал несколько шагов навстречу, уткнулся лбом в плечо профессора и впервые в жизни своей разрыдался навзрыд, неловко утирая кулаком слезы, остановиться не мог. И облегчение вдруг почувствовал, какого давно уже не испытывал, даже от молитвы, наедине с Богом.
— В чем же милость Его? — переспросил Моисей еще раз и посмотрел Ястребнеру в глаза, и увидел в них что-то страшное.
Профессор сомкнул веки, мучительная гримаса перекосила его лицо, провел ладонями от лба к вискам, несколько раз тряхнул головой, словно гнал от себя невыносимый кошмар, и знал, что это не в его силах. Бледный, осунувшийся, с провалившимися глазами он несколько минут молча стоял перед Моисеем, потом тяжело повернулся, на спине будто горб вырос, по-стариковски зашаркал ногами, направляясь к своему роскошному, красного дерева, украшенному искусной резьбой письменному столу.
— Придет время, увидишь сам, — едва слышно произнес, не оборачиваясь к Моисею. — Все сам увидишь.
И увидел. Не зря профессора Ястребнера так чтили в Одессе, не любили, завидовали, злословили, побаивались, но чтили. И каждому слову его верили. Нет пророка в своем отечестве — это не про Одессу. В Одессе есть все. И верили беспрекословно: что предрек профессор, слово в слово сбудется. Плохое, хорошее, всякое. Кто просветлялся от его пророчеств, кто навсегда тонул во мгле помутившегося сознания, но претензий к Ястребнеру никто не имел, шли и шли к нему за исцелением, утешением, если всех собрать вместе, большая толпа соберется, евреи и гои, и даже самые отъявленные антисемиты. Беда и болезнь никого не обходят. Шли и шли…
А вот и он сам в толпе, растянувшейся по Старопортофранковской, бледный, осунувшийся, с провалившимися глазами, на спине будто горб вырос, по-стариковски шаркает ногами, точь-в-точь как в своем кабинете в тот день, когда Моисей рыдал у него на плече, как дитя малое неразумное. Шаркает ногами и медленно двигается вместе со всеми. Его, даже если не знать, среди всех сразу выделить можно — вяло опущенные руки болтаются в такт шагам, ни чемодана, ни саквояжа, хоть какой-никакой котомки, будто на прогулку вышел или в последний путь, куда ничего не берет с собой ни бедняк, ни богач. Только золотой перстень на пальце сверкнул прощальным светом.
Моисей толкает свою тележку, а куда идет — как и все, не знает. В тележке жалкий скарб соседей, сам предложил, когда вместе с другими собрался по приказу немецкого командования на регистрацию, — грузите, чтоб легче идти было. Он все равно бы ее покатил перед собой, не привык без тележки. Много барахла разного перевозил за жизнь, на любые вкусы: часы с боем, ручные и напольные, посуда, фаянс-фарфор, треснутая, склеенная, и целые сервизы в нетронутых упаковках, серебро столовое, картины в позолоченных рамах, канделябры, пропыленные, молью траченные бархатные гардины, плюшевые скатерти,
кисейные салфетки, женские панталоны с кружевными манжетами, шелком вышитые сорочки, пеньюары прозрачные, капоры с атласными лентами. Все добро — из опустевших домов с хорошим достатком, постояльцы которых отошли в мир иной, кто по божьей воле, а кто по воле великого вождя.А их имущество каким-то непостижимым образом перекочевало в тележку к Моисею, раньше всех повсюду успевал хромой, вездесущий старьевщик. «Стааарррье берррем!» — раздавалось в разных концах города под скрип и дребезг колес видавшей виды тележки, и тот, у кого мозги не свернулись набекрень от всего, что творилось вокруг, понимал — снова беда пришла в чей-то дом. И Моисей тут как тут — купит быстренько по дешевке, что тайком вынести успеют, те, кто осиротел или в одночасье стал изгоем для всех. И кособокую галочку в свое личное дело в уме нарисует — небольшое, но добро сотворил, может, зачтет Господь Милосердный и Справедливый, когда его, Моисея, час пробьет. В уме всю эту бухгалтерию держит, так-то ему некогда, да и несподручно — загрузил тележку, освобождаться надо, продаст, кому что сгодится, — тоже не во вред, а во благо. Так что к Моисею относились если не с почтением, то все же должное отдавали: нужное дело исполнял, по собственной душевной склонности или по Божьему наставлению, но исполнял исправно.
Моисей толкает тележку, бессмысленно груженную впопыхах собранными вещами, всё вповалку побросали, где чье — не разберешь. Перешептываются, подбадривая надеждой себя и тех, кто рядом, — дойдем до гетто, обустроимся и будем жить, Бог поможет. Будем жить. И поправляют то и дело сползающие с тележки старьевщика узлы и чемоданы. Ой, вэй из мир [5] , Господи, кому это нужно теперь, вдруг подумал он, вспомнил искаженное мукой лицо Ястребнера и его слова: придет время, увидишь все сам. Похоже, время пришло.
5
Горе мне (идиш).
Он отыскал глазами курчавый загривок профессора, и волна лютой злобы накатила внезапно, отпустил тележку и почувствовал, как судорожно дергаются пальцы, будто сжимаются обручем на профессорской шее. Удавил бы своими руками, подумал Моисей, прорицатель хренов, прости, Господи. Прости, Милосердный. И помилуй всех, кто бредет в этой толпе в пугающую неизвестность, в неизбежность. Неужто так предначертано всем — детям безгрешным, старикам, безумным, калекам, молодым красавицам в первом соку, юношам, не успевшим стать мужчинами, цадикам и отпетым негодяям, такие тоже есть, никуда не денешься? Неужто — всем один удел?
И прорицателю Ястребнеру, который все же помог Гене? И ему, Моисею, тоже помог. После того памятного визита, как сказала Геня, взяв его за руку, пойдем домой, Мойша, все будет, как будет, так ни разу больше о ребенке не заговаривала. Не бегала ни за кем, не канючила: отдай ребеночка, отдай, отчего Моисей терял сознание и готов был не возвращаться в этот мир, бессильный помочь жене своей. Так и жили некоторое время без каких-либо ожиданий и потрясений. Геня вроде бы вполне в своем уме, исправно ведет хозяйство, обсуждает с Моисеем разные вопросы, всю мишпуху [6] обихаживает: кто заболел, у кого свадьба или покойник в доме — она тут как тут, первая помощница. Только если родит кто-то, не замечает, не слышит, отсутствует, будто она не с ними, будто нет ее. Ну и пусть, решили все — так даже спокойнее, не позабыли еще ее пронзительное, рвущее душу: отдай ребеночка, отдай! Тогда все избегали общения с ними и дружно советовали Моисею определить Геню в психлечебницу.
6
Мишпуха — семья (идиш).