Жизнь без конца и начала
Шрифт:
Вернулись домой. Жизнь продолжается. В своем городе, в своем доме, какой ни есть, с соседом доносчиком во дворе, Бог ему судья, с евреями, которые не побоялись снова прийти к ребе, отсидевшему срок. Все не так уж и плохо, думает Рахель, все даже очень хорошо, думает она, зажигая субботние свечи, и Зиновий такой славный мальчик, вылитый дед, настоящий еврей…
Я слышу, как она задыхается от рыданий, сотрясается спина, плечи, дрожат руки, веки опущены, сквозь густые ресницы сочатся слезы. Я слышу ее истошный крик, вижу избитое, в ссадинах и кровоподтеках тело, над которым надругались многократно дикие звери в обличье человеческом, чьи-то
«Рахель, праматерь наша, помоги мне забыть этот кошмар, ради отца, ради ни в чем не повинного Зиновия, я люблю его, люблю — только помоги мне все это забыть…»
Отчетливо слышу ее истошные крики и эту немую мольбу, не субботнюю молитву, извечную, общую, а мучительную просьбу о помощи исстрадавшейся надорванной души.
Слышу, как она принимает роковое решение, сама за всю свою семью: «Мы из Одессы никуда не поедем. Что нам немцы? Хуже того, что было, быть не может. Даже смерть».
И вот они уже почти слились с толпой странных пилигримов. Инородцы, чужеземцы — всем и всюду не свои. Желтые звезды на рукавах, на спинах, тележки, чемоданы, узлы — куда они тащат их, на что надеются, бедные мои сородичи, избранники божьи. Пинхус-Лейб, Рахель, Зиновий — уже почти слились с толпой, идут налегке, взявшись за руки, как пришли. Скоро исчезнут за поворотом, и я их больше никогда не увижу.
В бессмысленном каком-то порыве проталкиваюсь вперед, кто-то обгоняет меня, чуть не сбивает с ног, ломится сквозь толпу, размахивая наганом, настигает Рахель и жарко шепчет на ухо:
— Ралька, слушай сюда: одного могу спасти. Пойдем со мной, Ралечка, пойдем, старик в уме шизанулся, ему все равно, а малец — неизвестно какого кобеля отпрыск, черт с ним, Ралечка. Пойдем со мной, пойдем, нету у нас времени на раздумья. Виноват я перед тобой, до гроба простить себя не смогу…
В голосе его послышалась мольба и что-то еще человеческое. Даже до меня донеслось. А Рахель остановилась как вкопанная, посмотрела в его налитые кровью пьяные бельма, увидела слезу, медленно ползущую сквозь заросли щетины, и сказала твердо:
— Ты спасешь Зиновия и будешь его беречь от всех опасностей. Ты не посмеешь меня обмануть, не посмеешь…
И оттолкнула от себя сына, резко, решительно, навсегда. Даже не поцеловала на прощание.
Ушла, не оглядываясь, держа за руку невменяемого старого ребе Пинхуса-Лейба.
— Ралька, — выл пьяный до бесчувствия Колька Пупко, бывший гэпэушник. — Ралька, любовь моя прекрасная. Те насиловали тебя как потаскуху, эти сожгут в печи как дрова. Ненавижу… — скрежетал он зубами. — Ралька, Ралечка, любовь моя, я сволочь, гнусная тварь, нет и не будет мне прощения…
Пил и выл, пил и выл. И крепко сжимал плечо чужого мальчишки Зиновия-Пинхуса, которого доверила ему Ралька в свой смертный час.
— Мою маму зовут Рахель, как праматерь нашу, — тихо и упрямо всякий раз поправлял его Зиновий-Пинхус.
— Ну да, ну да, Рахель, как праматерь, не сердись, сынок, — примирительно бормотал старик Пупко, сторож новой синагоги, запирая на ночь дверь.
И долго стоял на ступенях, с гордостью глядя вслед молодому раву Зиновию-Пинхусу, похожему на деда своего Пинхуса-Лейба как две капли воды, тоже
в ермолке и лапсердаке.Зиновий идет не спеша к себе домой на Молдаванку, где живет один в квартире матери и деда. А я бреду куда глаза глядят, долго бреду, сквозь соленый и горький туман невыплаканных слез.
Бася
Эту страницу не вырвешь из анналов. Двоюродная сестра Бася, уже весьма в преклонных годах нездоровая дама, прожившая больше четверти века на Брайтоне, решила вдруг посетить родную Одессу проездом через Москву. Та самая Бася, которая шестьдесят с лишним лет тому назад вынесла из дома украдкой от моей зловредной бабушки Доры свадебный наряд моей мамы и была свидетелем на этой тайной церемонии.
Бася буквально свалилась нам на голову. Есть что вспомнить. В аэропорту Шереметьево мы с трудом узнали ее — гора мяса, которая, по-видимому, подцепила где-то на долгом пути странствий бешенство заморских коров, она орала на носильщика, с трудом толкавшего аэрофлотскую тележку, груженную семью чемоданами немыслимых габаритов. Вертолет мог бы взлететь с такой площадки.
Она орала, как одесская торговка, вставляя одной ей понятные американизмы на чистейшем молдаванском диалекте — иностранка таки, Боже ж мой! И размахивала руками, задыхалась, курила, пила какую-то жидкость из маленькой плоской бутылочки, вращала глазами во все стороны — по-видимому, искала нас. Шея была неподвижна, в левой руке — причудливой формы многоярусный металлический костыль, который тоже время от времени взлетал в воздух, близ стоящие едва успевали пригнуть головы.
По телефону, за несколько дней предупредив о своем приезде, она успела сообщить, что недавно перенесла тяжелую операцию на позвоночнике, вся нашпигована металлическими штырями и поэтому едет налегке. Подарки, дескать, привезти не сможет, по-русски несколько раз сказала, уточнила, чтоб не было разнотолков, и на всякий случай добавила по-английски: «no souvenirs».
Мы на обоих языках поняли — подарков не будет. И ничуть не огорчились: ведь ничего и не ждали еще позавчера — ни подарков от Баси, ни тем паче — самою Басю в гости. Давненько ее здесь не бывало.
Это, кстати, ее голубой унитаз-компакт стоял посреди нашей комнаты на Бутырской и буквально врезался в память народную, в фольклор вошел. Когда хотели сказать про нечто из ряда вон — прыская от яркого воспоминания, говорили: «Как Басин голубой унитаз-компакт посреди залы». Залой она называла нашу единственную в то время комнату в коммунальной квартире, а «унитаз-компакт» всегда произносили слитно, а не по частям, потому что именно так тогда восприняли это чудо цивилизации многие наши московские приятели, у которых дома не было даже обыкновенных унитазов с бачком наверху и пластмассовой ручкой на металлической цепочке. А тут: унитаз-компакт — невидальщина заморская.
И вот она перед нами, вроде бы неузнаваемая ни по каким внешним приметам, кроме пончо черного с золотыми кистями, о котором предупредила по телефону, как об опознавательном знаке, наподобие красной розы в петлице. Но и без золотых кистей и красной розы нетрудно было бы догадаться, что это Бася — семь чемоданов-гигантов, невероятной конструкции костыль, орет, как бешеная, волосы цвета чистого сусального золота для покрытия куполов православных храмов, брови черные сошлись на переносице, на груди — огромный малахитовый магендовид в золотой оправе на золотой цепи…