Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь без конца и начала
Шрифт:

Больше она это платье, как и замшевые лодочки, никогда не надевала. Перешила нам с сестрой из него платьица, потом что-то с чем-то скомбинировали и соорудили сестре моей к окончанию семилетки выпускной костюмчик, потом долго еще в наших нарядах присутствовали в разных видах лоскутки василькового файдешина. Один лоскут в виде банта мама сама долго носила, подхватывая им золотистые пряди волос на затылке.

И васильковые мамины глаза, и васильковый бант, обрывок свадебного платья, долго помнили давний летний вечер в Одессе на пороге войны и разлуки.

Бася рыдала безудержно, размазывая руками по лицу черные слезы, отчего руки сделались черными, а в глубокой впадине подбородка скопилась черная лужа, из которой в стакан

с боржоми падали черные капли и, подхваченные пузырьками, тревожно метались, усиливая общую удрученность.

— Идочка всегда мечтала красиво одеваться, как принцесса. Кружится, бывало, в старенькой юбке клеш, перешитой из Голдиных шелковых гардин, поет любимую «Карамболино, Карамболето»… И смеется…

Бася вдруг пропела, срывающимся голосом «Моя любовь к тебе навек чиста», закурила, закашлялась, выпила боржоми, перестала дышать, закатила глаза. Папа, сжимавший в кулаке осколки стекла и нитроглицерин, положил что-то под язык.

Бася снова воскресла:

— Любовь у нее была настоящая. Фимочка, любонька моя, это ты, конечно, ты. Борис ей приснился в сказочном сне. А ты был ее жизнью. Да ты сам знаешь. — И без всякого, казалось, логического перехода: — Я ведь почему за Моньку замуж пошла после всех своих выкрутасов? Потому что на тебя похож!

Мы переглянулись в полном недоумении: Моня похож на папу?! Чем это, интересно?

— Он меня называл «мамочка», а я его — «папочка». Как вы с Идочкой — «мамуся», «папуся»… Я всегда завидовала.

И зарыдала еще сильнее, взахлеб. Мы снова переглянулись, теперь уже с сожалением — ну сбрендила, должно быть, Бася, что поделаешь: возраст, многократный длительный наркоз, постоянные боли, лекарства пьет наркотического свойства. Да много чего и в прошлой ее жизни располагало к помешательству. К чему теперь анализировать.

А она вдруг заговорила внятно и почти спокойно:

— Непутевый, нерадивый, игрок и скандалист, сперма нежизнеспособная, так и не обрюхатил меня, хоть большой любитель этого дела был. Зато он жизнь за меня готов был отдать. И отдал, — она откашлялась и стала загибать пальцы: — Почку отдал? Отдал. Кусок спинного мозга отдал? — Она широко развела руки, как рыбак, демонстрирующий пойманную рыбу, потом чуть свела их и решительно загнула еще один палец. — Отдал. А сколько его крови мне перелили, его лейкемия на моей совести. Я как вампир — его кровь выпила. И вот я здесь, а послезавтра буду в Одессе. А Монька с разжиженными мозгами и сиделкой из «Эзры» остался на Брайтоне, даже и не понял, что я еду домой. Он бы умер от зависти, просто бредил: в Одессу, в Одессу.

Бася вдруг рассмеялась, странно как-то — безрадостно и беззлобно. И добавила:

— Получилось: обманули дурака на четыре кулака. Слушайте, обманули-таки. Я и обманула. Бедный Монька, чтоб он так был здоров. Хотя какое уж тут здоровье…

Она бурно разрыдалась, закашлялась, а вновь отдышавшись, сурово погрозила кому-то пальцем и грозно прошипела сквозь зубы:

— Пусть только посмеют мне про Моньку дурное слово сказать. Пусть только посмеют!

В Одессу она улетала послезавтра, а назавтра с утра попросила нас с сестрой:

— Отвезите-ка, девоньки, любоньки, меня на Арбат.

Ах, Арбат, мой Арбат…

Мы разом вспомнили давно позабытое: у Баси — свой Арбат, своя песня, своя роковая любовь.

Левон Шагал. Артист, пианист. Пианист — профессия, артист — свойство души, или, может быть, правильнее сказать — призвание. Почти совпало. Почти. Один малюсенький нюанс разделял профессию и призвание. Профессия требовала усидчивости, труда, систематических занятий, самоотдачи, наконец. А призвание — практически ничего, просто быть. Это ему давалось с легкостью. Другого имени и фамилии у такого мужчины быть не могло. А внешность! Сегодня его назвали бы секс-символом. Тогда говорили — сердцеед, волокита, а еще, конечно, — Дон Жуан.

Чистейшая правда. Но

Левону даже мизинцем не приходилось шелохнуть, все происходило само собой — женщины разных возрастов решались ума от любви к нему. Непоправимо, вплоть до смертельного исхода. Сколько неискупимых грехов на его совести — никто не считал. Всеобщий любимец, его и укорять никто не смел. И Бася в этот сонм влюбленных идиоток угодила. Это уж она гораздо позже о себе скажет: идиотка.

А тогда — угодила. Прилипла к нему, как муха к липучке. Бася! Приближаясь к которой, мужчины замирали от восхищения, по ниточке у нее бегали: гордые, высокомерные, сановные, обличенные деньгами и властью, едва оперившиеся птенцы и светские львы — всякие. Бася упивалась своим всесилием азартно, мстительно, безжалостно. За Гешку Зальцмана мстила, рыжего, беспутного, которому отдала в семнадцать лет свою девственность, внезапно проснувшуюся бешеную страсть и материнскую нежность. Все растоптал Гешка, уничтожил ее полностью, в граненом стакане с водкой утопил и не заметил: девочку-красавицу, что для него стала женщиной, изведенного ею его ребенка. Не заметил загубленные им две жизни: пил до потери сознания, с бабами и девками путался без разбору лица и имени. И под паровоз попал насмерть — тоже, наверное, не заметил. Говорят, в гробу улыбался блаженно.

Бася этого не видела. Выкидыш у нее был — сама чуть не умерла от потери крови. Миловал ее Бог, за что — так и не сумела понять Бася. А вот сынок Гешкин рыжий погиб. Может, встретились там, думала иногда Бася, узнали друг друга, может, полюбили, только без нее. Всю жизнь снился Басе маленький рыжий Гешка, так и не ставший по ее вине ни мальчиком, ни мужчиной — убила она его, медленно, методично, осознанно. Никогда в жизни больше не пила она так исправно лекарства, как ту гнусную отраву, которую бабка Маля дала, пожалела девчушку семнадцатилетнюю. От позора спасла. Но долго еще мучилась своей виной Бася: лучше бы я сама от той отравы умерла, кричала каждую ночь, зажимая ладонями рот, чтобы никто не услышал.

И мстила мужикам напропалую, не одну душу загубила. Походя, пока не столкнулась лицом к лицу с Левоном Шагалом. И пропала. Сразу поняла, что пропала — ни объяснить, ни осознать, ни сравнить не с чем. Непостижимо. Будто в капкан угодила. И вместо того чтобы рваться на волю, из собственной шкуры — прочь, на свободу, затаилась в неосознанном каком-то ожидании, как в забытьи, будто уснула под гипнозом. А проснувшись, получила по полной программе.

Она тогда от Левона готова была принять все — изощренные ласки, стыдные, но желанные, не менее изощренное глумление, в кураже он не знал удержу. Не артист — дьявол. А она в рот ему смотрела, руки готова была целовать, ноги мыть. Да на все была готова ради него.

Ах, Бася, Баська, бедолага! Все было обманом, все. Квартира-музей на Арбате, где все надевали тапки, подбитые войлоком, чтобы не поцарапать паркет. Мамуся, папуся, бабуся и обожаемая сестричка Ликуся — странные персонажи в этом странном театре. В этих декорациях даже Левон походил на тень — хрупкие руки всегда в белых лайковых перчатках, даже летом, беззащитно подрагивающие ресницы, как будто боится чего, голос тихий, вкрадчивый, движения плавные, замедленные, словно бесплотен вообще: не передвигается — парит в пространстве.

А они его обожают — мамуся, папуся, бабуся, Ликуся, истинные аристократы, между собой то по-французски, то на итальянском — практика для Ликуси, чтоб в оперной студии арии легче разучивать было, то на древнееврейском. Бася не сразу и поняла, думала — тоже на иностранном, в Одессе же, кто может по-еврейски, на идише говорит. А здесь, на Арбате: день — так, день — так, семейная традиция. И музыканты в семье — традиция: оперный солист и пианист. И традиционные семейные выходы в Большой зал консерватории по воскресеньям. Басю тоже приобщили на время — девочка из народа, благородная миссия просвещения.

Поделиться с друзьями: