Жизнь и судьба Федора Соймонова
Шрифт:
А интриганом Артемий Петрович, по сравнению с вице-канцлером, оказался никудышным. И никто из конфидентов не был ему в том помощником, особенно Соймонов. Прямолинейная преданность шляхетскому долгу своему, помноженная на непреходящее восхищение личностью Петра Великого, ограничивала возможности вице-адмирала. В придворной жизни — не хватало «политесу»: где видел черное — говорил: «черно», где было светлое — говорил: «бело». Арестованный по указу императрицы Анны Иоанновны, повинился во всем, что знал. И не потому, что неснослив оказался, пытки не выдержал, дыбы с кнутобитием... Нет! Перед царем — как перед отцом, как перед Богом...
Пройдет почти век. Четырнадцатого декабря 1825 года выйдут на Сенатскую площадь войска под командою офицеров-заговорщиков. Восстание не удастся. Все они будут арестованы, и большинство признается во всем. Перед
Это уже характер не одного человека, это характер национальный, созданный сначала соборной православной церковью, воспитавшей в русских людях слепое подчинение «миру», а мира — Богу, от имени которого говорила церковь. Те же черты покорности воспитывало самодержавие — доведенная до абсурда централизации государственная машина, воспитывало крепостное право, рабство, которое мирно уживалось рядом с расцветом культуры, высокого искусства и литературы первой половины XIX века. Даст оценку характеру своей деятельности и сам Федор Иванович Соймонов на склоне лет, в автобиографических записках. Не без горечи, но удивительно верно: «В последующей... жизни моей... происходили такие случаи, которыя с одной стороны казалися справедливыми и ревностнейшами, а с другой чрез меру смелыми и продерзнейшими противу политических нравоучений, о которых инде сказано: первое, не будь ревнив вельми, второе, дерзновенная истина бывает мучительством, а третье, в свете когда говорить правду — потерять дружбу; правдою поступать право и смело — с немалым полком брань тому и дело; я признаюся, что все то не только знаемо мне было, но и от приятелей моих, которые от того мою опасность признавали, во осторожность мою мне предлагаемо и советовано было, однако я, по недогадке ль моей, или побужденный моею ревностию, или прямее сказать по неведомой смертным судьбе Божьей, похож на глухова был, и упрямо держался одной первой статьи, то есть присяжной должности...» Это начало «Предуведомления на вторую часть» его «Записок».
Соймонов не держал зла на патрона, втянувшего его в круг игроков своей партии и начисто проигравшегося. У него ведь тоже были в этой игре свои ставки. Сейчас он, пожалуй, больше сам казнился, что оказался неснослив, что оговорил благодетеля. Что люди-то потом скажут? Чужая вина всегда виноватее. И он подавлял в себе желание облегчить покаянные мысли свои оправданием — его ли одного грех? Все-де, мол, под кнутом признались, не стерпели... Живой смерти не ищет... Эта спасительная для уязвленной совести попытка разделить вину, разложить ее на всех, могла бы, конечно, принести облегчение, но он гнал ее прочь.
Между прочим, обратите внимание еще раз на список членов Генерального собрания: ни одного иноземца. Когда список этот стал известен заключенным, Волынский сказал: «То — рука Остермана. Это по нему, пусть, мол, все видят, как верноподданные русские сами судят своих русских злодеев».
3
Двадцатого июня состоялось первое и единственное заседание Генерального собрания. Остерман внушил Бирону мысль пригласить в Италианский дворец, для того чтобы скомпрометировать и повязать общей виною, как можно больше высокопоставленных персон. Так и было сделано. Никакого совещания по сути дела не состоялось. Обсуждения ни от кого не требовалось. Нужны были только подписи, чтобы приговор запятнал, опорочил, разъединил как можно больше людей тяжестью общей неправды.
Генерал-прокурор князь Никита Трубецкой прочитал заготовленный заранее приговор. Не глядя ни на кого, первым поставил свою подпись и отошел от стола. Так же в молчании чертили свои имена и другие собравшиеся. Угрюмо чиркнул по листу бумаги пером генерал Чернышев, уж вот как знавший Артемия Петровича и не раз пользовавшийся его покровительством. Генерал-поручик Хрущов, более всего опасавшийся, как бы и его не причислили к делу вместе со сродником Андреем Федоровичем Хрущовым, подписал быстро и уступил перо генерал-майору Шипову. Помните, это тот самый Шипов, с которым Федор Иванович Соймонов ходил по указу петровскому в Решт во время Персидского похода... Постоял у стола, кусая губы, тайный советник Василий Новосильцев, друг и приятель Волынского. Арестованный и допрошенный в крепости пятого июня, он сказал, что знал о проектах Волынского, а не донес лишь по той причине, что опасался прослыть кляузником, поскольку Артемий Петрович
мог тут же от всего отказаться. Императрица приказала освободить его, «сделав ему только наикрепчайший выговор и обязав под смертною казнью хранить тайну допроса». За ним подходили к столу: Михайла Философов, Никита Румянцев, Иван Бахметьев, который подал челобитную на кабинет-министра уже после его ареста.Говорили, что, когда поднесли лист на подпись сроднику Волынского Александру Львовичу Нарышкину, тот побледнел, как полотно, но отказаться не посмел. Потом, выйдя из дворца, уже в карете, он потерял сознание. Ночью у него открылась сильная лихорадка. Он метался в жару и кричал, что-де изверг он и что приговорил к смерти невинного...
Почему же так легко соглашались все придворные и другие высшие персоны, даже не помышляя об отказе? Ведь наверняка понимали несправедливость и преднамеренность происходящего. Чего боялись эти люди, среди которых было немало боевых генералов, не раз глядевших в лицо истинной смерти, дипломаты, побывавшие в тяжком иноземном плену, под ежедневной угрозой лишения жизни? Чего же они все испугались?..
Сохранился рассказ, что позже, по восшествии на престол, Елисавета Петровна будто бы спрашивала как-то Шипова — не было ли ему тяжко подписывать приговор в 1740 году?
— Разумеется, было, ваше величество. И тяжко, и горько. Все отлично понимали, что приговариваем невинных. А что было делать? Либо подписать, либо самому садиться на кол или быть четвертованным. Время-то лихое было, ноне в чести, завтра — свиней пасти, а то и голову нести...
Мы можем сказать: психология раба, не имеющего понятия о чести, личном достоинстве. Ведь если предать легче, чем лишиться милостей, значит, все общество безнравственно. И составляющие его — ничтожества... Сказать-то можем, а вот как нам с вами после этих слов будет смотреться в зеркало?..
Бывшие в Петергофе сказывали, что не без торжества нес герцог испещренную подписями бумагу в летние покои императрицы. Но там его ждала неожиданность. Анна наотрез отказалась конфирмовать своею подписью приговор. Неужто совесть заговорила? Вряд ли, ей, в общем, с самого начала было жалко расторопного обер-егермейстера, умного и немногословного докладчика кабинетских дел. Ныне, особенно бессонными ночами, порой становилось ей страшно от казней и пыток последнего времени. Однажды привиделась ей во сне окровавленная голова князя Василия Лукича Долгорукого. Голова жутко гримасничала, бесстыдно подмигивала и казала ей обрубок языка... Ныне с утра она уговаривала себя, что, учреждая комиссию, не думала, что та вынесет столь жестокий приговор... Лгала себе по привычке. Знала, конечно, что так и будет, но не думала.
Царский дворец что большая деревня, ничего в секрете долго не держится. Фрейлины таймничали, загородив рты, шептали, что-де его светлость герцог Курляндский снова стоял на коленях, вымаливая подпись. Но государыня только плакала, ходила весь день неодетая и отказалась от травли приготовленного в манеже оленя. Последние дни Анна снова была недужна и оттого скучна. Архиятер Иван Фишер созвал консилию из лейб-медиков, и те признали у императрицы каменную болезнь, которая происходит от камня, живущего во чреве человеческом. Фрейлины жалели императрицу. Волынского не жалел никто.
Бирон, видя все нараставшую нерешительность императрицы, решил предпринять более активные действия. Он подал Анне два смертных приговора: один — Волынскому, другой — себе.
Знал ведь, что ничем не рискует. При такой постановке вопроса альтернативы для императрицы не существовало. Она почувствовала облегчение и... утвердила сентенцию Генерального собрания, смягчив, по обычаю, своею волею наказания всем осужденным.
В тот же день высочайшая конфирмация была отправлена в Санкт-Петербург для объявления узникам.
4
— Давай, давай! — Солдаты стучали прикладами, выгоняя узников из казармы на двор. Они выходили медленно. Щурились от забытого почти яркого света. Становились, где велено. По сторонам очами не важивали. Крепость давно им была знакома. Вот она — оплот силы молодой России, крепкие ставни на окне, прорубленном в Европу царем-преобразователем. При них достраивалась. Сами немало порадели на облицовке стен, от коих теперь даже в июньский день тянуло холодом. Думали ль, что придет время стоять у арестантской казармы с изодранной, саднящей от кнута спиной?..