Жизнь и судьба Федора Соймонова
Шрифт:
Не столь часто и открыто приезжал тайный кабинет-секретарь Иван Эйхлер из прибалтийских немцев да еще Иван Суда — мелкорослый, черный, как жук, француз, служивший переводчиком и секретарем в Иностранной коллегии. Он чувствовал себя обойденным и потому перекинулся на сторону Волынского, который всячески ласкал столь ценного лазутчика из стана Остерманова.
Кроме приезжих на полуночных бдениях бывали и свои, домашние. Чаще других обретался в столовой палате Василий Кубанец, правая рука хозяина во всех его подчас сомнительных делах. Кубанцу Волынский доверял безоговорочно. Происходил тот из татар. Совсем маленьким был он взят в плен, отринут от родных, коих не помнил. Крещенный в православную веру, он рано постиг грамоту. За расторопность и сметливость взял его к себе в дом Артемий Петрович из канцелярии, будучи еще губернатором в Астрахани. Так при нем и вырос Васька наперсником.
Секретарь Волынского, Василий Гладков,
Прошлым летом приехал в столицу из Оренбурга Василий Никитич Татищев, вызванный в Военную коллегию по доносам для следствия. Отстраненный от дел и взятый под домашний арест, Василий Никитич писал свою «Историю Российскую», пользуясь советами и документами собиравшихся у Волынского людей. Подоплека опалы его была несложной. Год назад, разбирая жалобы заводчиков — Строгановых и Демидова на «неправедные» действия Татищева, петербургская комиссия обнаружила не только многие злоупотребления в горном деле, но и то, что казенные заводы совсем не приносят прибыли. Возник вопрос: «На казенном ли коште сии заводы прибыльнее содержать или в компании партикулярным отдать?» Не без давления сверху, со стороны Бирона, комиссия, вопреки мнению Татищева, решила, что выгоднее отдать в компанию... Здесь может быть непонятно — какое дело было герцогу Курляндскому до сибирских железоделательных заводов? Бирону нужны были деньги. Затеяв большое строительство в Курляндии, он обнаружил, что казна, откуда он черпал средства, пуста. И тогда кто-то, — не исключено, что этим «кем-то» был Липпман, — подсказал ему выход: сибирские заводы вполне могли бы стать источником дохода, но для этого их следовало вынуть из казны.
Вот что писал по этому поводу сам Татищев: «Когда Бирон вознамерился оный великий государственный доход похитить, тогда он, вызвав из Саксонии Шемберга, который хотя и малого знания к содержанию таких великих казенных, а паче железных заводов не имел и нигде не видел, учинил его генералом-берг-директором с полной властью, частью подчиня Сенату, но потом, видя, что Сенат требует о всем известия и счета, а Татищев, которому все сибирские заводы поручены были, письменно его худые поступки и назначения представил; тогда, оставя все учиненные о том комиссии представления, все заводы под именем Шемберга тому Бирону с некоторыми темными и весьма казне убыточными договорами отдал». По свидетельству Татищева, Бирон и Шемберг за два года наворовали более четырехсот тысяч рублей.
Арест Татищева соблюдался, по-видимому, не особенно строго, поскольку зимою он довольно часто принимал участие в вечерних съездах у Волынского, где читал главы из своей рукописи. Но в докладах Тайной розыскной канцелярии его все чаще именовали опасным званием «афеиста», и это постепенно вело к ужесточению режима его содержания.
7
Когда Федор следом за хозяином дома вошел в столовую палату, разговоры там шли на привычные темы: говорили о негодности женского правления, о женщинах вообще, об иноземном засилье и трудностях жизни — обычные, я бы сказал извечно-традиционные, темы русских застолий, независимо от времени и эпохи. Да и только ли русских... Собравшиеся в общем сходились в мнении, что «женщина к государственным трудам неспособна». При этом имя подразумеваемой не произносилось. И лишь самый молодой из всех — Петр Михайлович Еропкин, обласканный однажды императрицей, время от времени находил какие-то оправдательные мотивы в действиях «премудрой государыни»...
— «Премудрой»?! — подхватил вошедший Волынский услышанное слово. — Это она-то премудра? Да кому же не известно, что императрица — дура!.. — И, не замечая повисшего над столом напряженного молчания, продолжал громко, почти в крик: — Чево в Митаве содеять успела? Кого в чем облагодетельствовала?.. В чем?.. — Он победно оглядывается, словно бы подначивая на возражения.
И Еропкин не выдерживает.
— Зато, как трон восприняла, так сразу же и подписала Лифляндии привилегии...
— Эко... — Волынский машет рукой. — Не ее то заслуга, а Павла Ивановича Ягужинского. Он на сем деле едва голову себе не сломал.
— Как так?
— А так, я чаю, об том лучше может Платон Иванович поведать, я в те поры во иных местах обретался по службе.
Все лица повернулись к Мусину-Пушкину. Тот откашлялся.
— После великой услуги, оказанной графом Ягужинским ея величеству, как вы сами, господа, понимаете,
он имел надежду на высокие отличия перед иными вельможами. Однако время шло, а надежды его оказывались тщетными. Никто не был озабочен тем, чтобы хотя бы вернуть ему прежние должности. Могло быть, что его бы и совсем оставили без внимания, если б ему не удалось расположить в свою пользу графа Левенвольде. А случилось это вот по поводу какого дела...Федор Иванович в сопровождении хозяина дома обошел стол и разместился подле говорившего. Собирались у Волынского и садились, конечно, «без чинов», но все же...
Тут, может быть, воспользовавшись небольшой паузой, стоит напомнить ситуацию, предшествующую событиям, о которых начал рассказывать Платон Иванович Мусин-Пушкин. Дело заключалось в том, что после Ништадтского мира со Швецией, подписанного в 1721 году, когда Россия получила завоеванные Лифляндию с Ригой, Эстляндию с Ревелем и Нарвою, часть Карелии, Ингерманландию, а также острова Эзель и Даго, царь утвердил привилегии лифляндцев с некоторою оговоркою, которая звучала так: «насколько они (привилегии. — А. Т.) совместны с системою правления». Петр был весьма предусмотрительным правителем. Эта же оговорка была внесена и в патенты преемников первого императора России. Когда же на престол вступила Анна Иоанновна, обер-шталмейстер ее двора граф Левенвольде, оказывавший, как мы помним, немало услуг ей еще в то время, когда она была в Курляндии, и пользовавшийся ее вниманием и благорасположением, задумал освободить Лифляндию от введенных Петром Великим ограничений. Однако путь ему в этих стараниях преградил Остерман, не желавший никаких перемен. Андрей Иванович считал Ништадтский мирный трактат целиком своей заслугой и не мог потерпеть изменения хотя бы буквы документа.
Пригубив из бокала, Платон Иванович собрался продолжить...
Граф Ягужинский намекнул графу Левенвольде, что ежели ему возвратят его прежнюю должность, то он берется исходатайствовать у императрицы отмену ограничений. На том они поладили, и, как вы знаете, оба дела к обоюдному удовольствию и разрешились...
— Однако же, — произнес Андрей Федорович Хрущов, — Павел Иванович вскоре отправился к прусскому двору. Как сие понимать?..
Платон Иванович улыбнулся.
Сие совсем иная история. Но ежели угодно... По счастливому окончанию задуманного граф Ягужинский вообразил, что может и ныне распоряжаться всеми делами, как то было при покойном государе. Однако Кабинет его притязания отверг. Павел же Иванович вымыслил, что виноват во всем его высочество герцог Курляндский. И, находясь однажды за столом у последнего, затеял с ним ссору, насказал грубостей и, вскочивши с места, обнажил шпагу... Их разняли, и графа отвезли домой. Ея величество, не забывая оказанной им услуги, сделала господину графу выговор и, чтобы дать время обер-камергеру господину Бирону успокоиться, отправила генерал-прокурора послом в Берлин...
Артемий Петрович, которому не терпелось вставить свое слово, перебил:
— Через три года помер великий канцлер Головкин и на его место государыня вызвала Ягужинского. А поелику именно в ту пору Бирон был сердит за что-то на Остермана, то он и примирился с Павлом Ивановичем. Знал, что он с вице-канцлером никогда в больших друзьях не ходил, с самого Ништадтского конгресса...
Это было уже Федору Ивановичу ведомо, и он не стал дальше слушать, задумавшись о своем. Между тем разговор и оценки царствования за столом продолжались. Волынский разгорячился.
— Вы скажите, — вопрошал он громко, — что сумела она за десять-то лет в России содеять? Персицкие завоевания отданы. Две войны учиненные ни славы, ни прибытка державе не добавили. В битвах с Портою никак не сто ли тысящ жизней солдатских истеряли. Покрыл ли трактат Белградский протори и убытки наши? А пошто польская кумпания учинена была, кто сие растолковать возьмется? Али что во Сибири деется?.. Воть хоть бы у Андрея Федоровича спросите, сколь раз башкирцы бунты подымали от невозможности жития? Или хоть бы вот ты, Федор Иванович, скажи, во что нам пустопорожний вояж камчатской да на крайние нордные земли обходится? Крестьяне льняное семя да желуди толкут, с корою и мякиной мешают заместо хлеба...
— Истинно недороды людишек замучали, — задумчиво добавил Петр Михайлович Еропкин, — доходы с поместий вовсе упали.
«Эва, а ты-то откудова про сие ведаешь? — почемуто вдруг с неприязнью подумал Соймонов. — Где это твои вотчины-поместья пораскинулись?»
Еропкин продолжал:
— Намедни письмецо от знакомца из Твери получил — глад велий, пожары. Мужики бегут с земель, деревни вконец разорены. А доимочные команды знай себе последнее батогами выколачивают.
«И сей камешек в мой огород», — отметил Федор Иванович. Они не то чтобы враждовали с Еропкиным, но друг друга недолюбливали. И Петр Михайлович не упускал возможности подколоть вице-адмирала и кригс-генерала. «Меня, меня доимочной командой попрекает...»