Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
Мне нравилось, что Мусенька никогда не жалела посуды, не разделяла ее, как многие, на обычную и праздничную. У нее все было празднично. Она с детства у родителей привыкла к хорошо и красиво накрытому столу. Правда, Тарабукин бранил ее за скатерть с кофейными пятнами, но она покорно ее снимала и застилала другую (скатертей много осталось после бомбежки). А красивые чашки и тарелочки (особенно японские и китайские; после войны их много продавали) всегда в деле; если разбиты — не страшно. Никогда не было у Мусеньки мещанского «благоговенья» перед дорогой посудой «для гостей». Когда Алексею Федоровичу она подарила великолепного фарфора чашку, он ежедневно из нее пил кофе. Это уже я, после Мусеньки, как память о ней, спрятала чашку и заменила другой.
А вот в одежде — сама простота. Но так оденется, совсем не думая — некогда, — что кажется — дорогое. И многие обманывались, не верили, когда Мусенька скончалась, что у нее никакого гардероба не осталось, одно-два платья я донашивала в ее память. Что ей платья и для себя — красота, вот для других — совсем другое дело! Для Алексея Федоровича запасала костюмы и пальто, которые он много лет носил, и все равно как новые (последнее летнее — в музейной части «Дома А. Ф. Лосева» — экспонат).
…Итак, меня посадили напротив в низкое тяжелое официальное кресло — осталось от выехавшей из дома организации. Так мы и просидели с этой минуты всю
Можно только писать записочки, о которых я уже упоминала. А мне еще надо было в Ленинке поработать, и, бывало, до позднего вечера, успеть в общежитие. На улицах мрак, страшно. Трамваи ходят плохо, бежишь пешком. Утром тоже спешишь. Еще надо успеть обменять водку у рынка Усачевского на что-либо более полезное, а на Сивцевом Вражке, тишайшем, пустом, обменяться с молочницами с Киевского вокзала: я им — селедку, они мне — молоко; я им — спички или чай, они мне — молоко.
С удовольствием бегаю по разным поручениям: то старушкам-вдовам отнесу так называемую пенсию от Алексея Федоровича (очень интересно навещать с «пенсией» — она всегда порекомендует какого-либо психотерапевта, но все напрасно — Зинаиду Аполлоновну Таргонскую: Лосевых вызволяла из лагеря — старые друзья); а то и часы швейцарские (Алексей Федорович носит их во внутреннем кармане пиджака) отнести в починку. Думаете — чего проще? Нет, совсем не просто. Обычному часовщику нельзя — испортит. Нужна солидная рекомендация к отменному часовщику на Пречистенке. Часовщик не простой. Да он и не мужского рода, а женского, и к тому же внучка Льва Николаевича Толстого, незаконная (законную от нас поблизости мы знаем — Анна Ильинична, жена П. С. Попова). У Льва Николаевича дети незаконные не редкость (часто смеялись, указывая на яснополянских ребят, похожих на Льва Николаевича). Обычно мудрый Лев Николаевич заботился о профессии способных незаконных потомков, отправляя иных в Швейцарию учиться искусству часовщика (вспомним Руссо). Вот к такой реликтовой часовщице я и попала. Рекомендация важная — Николай Павлович Анциферов.
С предосторожностями великими (цепочки, щеколды, замки) открыли мне дверь после заветного имени Николая Павловича. И что же и кого же я увидела? Если вы читали «Мертвые души», то вполне представляете себе Плюшкина. И вот я увидела живую иллюстрацию к поэме Гоголя. Он или она — непонятно. Голова, да и вообще вся фигура, закутана в какое-то страшное тряпичное одеяние, то ли капот, то ли халат, то ли платки старые, вязаные (холод на улице, холод в коридоре коммуналки). Но глаза зоркие, и пальцы цепкие. Схватили часы, и тут же назначено время прихода. Дальше передней не пустили, дверь закрыли со всеми предосторожностями. Часы долгие годы шли отлично, и сейчас, спрятанные, готовы они отмерять время. Вот вам и внучка Льва Николаевича. Жаль, имя ее я запамятовала.
Бегала я по Арбату в дом, где аптека, по нашей стороне — в сторону Арбатской площади, от нас совсем близко. Над аптекой и поликлиникой кто-то живет, темная передняя, темные комнатки, и я туда с перевязанным пакетом. Что там была за семья — не знаю, ходила не раз. Дошли до меня слухи, что там жила дочь знаменитого московского батюшки, о. Иосифа Фуделя, Нина Иосифовна со своим мужем Николаем Николаевичем Ильиным, историком (работал в Библиотеке имени Ленина).
Посылали меня еще в одну квартиру на Арбате (от нас противоположная сторона, ближе к Смоленской площади), и тоже с перевязанными пакетами. Говорили мне уже после кончины Алексея Федоровича, что там жили старики-родители о. Михаила Шика, расстрелянного в 1937 году вместе с его другом о. Сергием Сидоровым, отцом Веры Сергеевны Бобринской, с которой я не раз беседовала. А на Смоленском бульваре я частый гость Надежды Григорьевны Чулковой (жены Георгия Ивановича, «мистического» анархиста, поэта [272] , друга Вяч. Иванова, брата Любови Ивановны Тарабукиной-Рыбаковой, художницы и красавицы) и Анны Ивановны Ходасевич (сестры Любови Ивановны). Бросив Анну Ивановну (ее дома называли Нюркой), Ходасевич вместе с Ниной Берберовой покинул Россию. Но верная его памяти Анна Ивановна дарила мне перепечатанные стихи исчезнувшего поэта-супруга, трогательные, соединенные как бы в книжечку листочки. А вот Надежда Григорьевна одарила меня толстой машинописной книгой своих воспоминаний (фотографии для нее переснимал мой старший брат, Хаджи-Мурат) и самодельными книжечками с поэмой Вяч. Иванова «Человек» и стихами. Алексей Федорович через меня посылал этим старушкам то, что они называли «пенсией». Давно снесен домик Чулковых, но в памяти моей жив. Слава Богу, что есть еще память.
272
Н. Г. Чулкова (урожд. Степанова, 1874–1961). Чулков Георгий Иванович (1879–1939). Их дом — Смоленский бульвар, 3.
И московскую квартиру, что любезно предоставили власти пострадавшему от немецких захватчиков профессору (таких в Москве были единицы), надо устраивать в пустом доме, совсем не приспособленном для жилья. Кто бы помог, приласкал, согрел? Находились для помощи люди добрые, они всюду есть, только поискать, а вот приласкать, согреть — это труднее. И ее надо согреть, Валентину Михайловну, и его — Алексея Федоровича. Последняя ниточка — связь с прежней жизнью — оборвалась — похоронили Михаила Васильевича. Совсем остались одни. И вдруг оказалось — не одни. Есть живая душа, близкая, сама вроде как былинка, ни корней, ни опоры, а туда же — в помощники. Вот и хорошо, троим легче; а где трое во имя мое берутся, сказал Христос, там и я посреди вас. Так мы и собрались.
Иной раз приходилось оставаться ночевать на Арбате, спать на том самом коротком диванчике, на котором скончался 92-летний Михаил Васильевич. Ночевать страшно — крысы одолевают. Носятся, топочут по высоким книжным шкафам. В подвалах — хранилище овощей и пир для крыс. Единственное спасение — найти кошку, да еще такую, что крыс одолеет. Зима. Сугробы. Снег сверкает. Чистота. Ночь. Бегу по Калошину переулку к своей юной подружке Любочке Бобровой (дочь поэта и поклонница Надежды Павлович, поэтессы и духовной дочери оптинского старца
Нектария в прошлые 1920-е годы). И вдруг из-под ворот кошка, да вдобавок рыжая, на снегу особенная эта рыжина. Я ее хвать, и в сумку. Сама не знаю, как успела. Сумку затянула и назад, домой. Прижилась наша рыжая, наша спасительница, та, что чуть не обгорела в печке, на тлеющих угольках — тепла искала. И крыс как не бывало, а потом и подвалы освободили [273] . Так мы вздохнули свободно. А то ведь крысиная орда людей не боится, а мне хочется поближе к ночи шкафы с книгами облазить, чтобы под самый потолок и чтобы порядок наводить. Но и тут надо соблюдать осторожность. У нас появилась новая кошка Мурка, место которой — высокие шкафы. Она озлоблена на жизнь (на двор не выпускали), забирается под потолок и оттуда бросается на всех, кто громко разговаривает и ее раздражает. Спокойна она только на коленях Алексея Федоровича, когда он работает и Мурка мирно мурлычет. Уже все привыкли говорить чуть ли не шепотом, если она на шкафах. Оттуда она ринулась на внука Елены Семеновны Постниковой (он еще был в меховой шапке), и мальчика едва успокоили, рыдал бедный. Но однажды Мурка сбежала. Открываю дверь на лестницу и вижу забавную картину. Посередине важная кокетливая Мурка, а в четырех углах по солидному коту — идут смотрины. Нашу квартиру заполонили крошки-котята, Муркины ребятишки. Что это было! Они всюду, в кабинете, лезут на столы, диваны, к Алексею Федоровичу непременно, катаются шариками пушистыми. На помощь пришли аспиранты — всех разобрали. Одного, самого хулиганистого, взяла моя ученица Люся в свой дом, в Барвиху, и он, по ее словам, вырос в огромного котищу и прославился на всю деревню своим буйством. Так что и мы не без живности в нашей строго интеллектуальной обители.273
Пришло на память: 1997 год, у нас капитальный ремонт дома. Переставлялись книги, вещи, все, что есть, на другую половину. У меня юбилей — 75 лет. Сижу в кресле в пустой, разоренной столовой. Зато вокруг цветы — целая оранжерея. И мне приносит подарок любимая белая кошечка Игрунья, прямо к ногам трогательно кладет задушенного ею мышонка (дом почти разрушен, и мыши ожили, но крыс нет). Леночка, моя племянница, хорошо помнит это забавное поздравление.
Допоздна разбиралась я с книгами и рукописями. Бывало, самовольно, за что получала от Валентины Михайловны нагоняй. От Алексея Федоровича — никогда. Постепенно научилась все бумажечки, записочки, листочки беречь, не выбрасывать рваные обожженные листы. Потом из них складывались вполне связные страницы, осколки погибших работ, то, что называют фрагментарными текстами. А для нас троих это были не просто тексты, а сгустки мысли, насильственно оборванные на полуслове. Как будто по живому резали, как будто кто-то сильный и грубый затыкал рот, не допускал договорить до конца уже все продуманное, любовно выношенное, до последнего вздоха проверенное.
После такой работы уже не хотелось спать, все горело внутри, тянулась душа к истокам, к тому, что породило эти удивительные страницы. И начиналось ночное чтение. Книг — необозримое количество, расставляли в специально заказанные мастерам шкафы до потолка, обязательно с закрытыми стеклянными дверцами, такие, чтобы в три ряда можно было поместить. Лосев обновлял, пополнял, возобновлял погибшую наполовину библиотеку. Книги были странно дешевы. Люди уезжали, бежали из военной Москвы, книги иной раз даже не продавали, а просто оставляли лежать аккуратно сложенными на улице, как это было на Моховой, около Университета. Приходи и бери. Букинисты процветали, библиотеки брошенные продавались за гроши. Мы с Алексеем Федоровичем постоянно обходили два раза в неделю весь центр со всеми знакомыми книжными, а иные приносили книги домой и просто приходили посмотреть, обменять книги и купить лишнее. Например, Д. Тальников («Книжная лавка писателей» на Кузнецкой) принес «Cor ardens» Вяч. Иванова, мне в подарок от Лосевых к дню рождения. В свое время театральный и литературный критик еще в 1920-е годы (как и Натан Венгров, что читал нам в МГПИ украинскую литературу «от Сковороды до Кочерги»), Приходил и Циппельзон, тот, что в «Вечерке» публиковал заметки, именуя себя «букинистом и коллекционером». Он снабжал книгами президента Академии наук С. И. Вавилова, был товароведом в магазине Академии наук (вот где можно разгуляться и запрещенного Мережковского нам продать). Там работала старшей в отделе букинистической книги строгая, милая Вера Тихоновна — всегда поможет (ушла на пенсию, и я ее навещала в Гагаринском переулке, в старом домике на третьем этаже, принося ей что-либо приятное для ее одиночества — Алексей Федорович следил за этим).
За Циппельзоном надлежало бдительно смотреть и не подпускать близко к книжным шкафам.
Уже в шестидесятые годы любили мы с Алексеем Федоровичем бывать на улице Герцена, почти напротив Консерватории, в букинистическом магазине на втором этаже, где иностранные книги, у красавицы Елены Павловны Волковой. Почему она товаровед, не очень понятно. По скромности своей не сразу призналась, что она супруга знаменитого художника Александра Дейнеки. Сколько интересных книг она нам припасала, очень заботилась об Алексее Федоровиче, и мы переживали ее горе, когда она в 1969 году потеряла мужа, писали ей о своих чувствах. Елену Павловну отличало изящество не только внешнее (всегда безукоризненно и современно одета), но и изящество речи, обращения, а главное, душевное. Еще был у Алексея Федоровича в те годы помощник в книжных делах Николай Николаевич Соболев, полуармянин, полуавстриец (говорил, что Соболев по-армянски «Самурян» — не выдумал ли?), бутафор и декоратор по профессии, страстный книжник. Уж если ходил с Алексеем Федоровичем к букинистам, то ни одной малейшей интересной книжечки не пропускал, шел прямо к полкам, лез под прилавки. Много чего приносил, но, как потом выяснилось от его родных, много чего и уносил. Любопытный человек. Женился вторым браком на Елене Николаевне Флеровой, статной пепельной красавице, и так ее обожал, что несколько лет только наслаждался своей любовью, нигде не работая, и распродавал свою великолепную библиотеку. А когда она исчезла, стал секретарствовать у Алексея Федоровича (иначе безработный, карточек не получает). Но и Елену Николаевну (уже после кончины Мусеньки) оставил с дочкой, тоже Еленой (в будущем талантливой художницей — давно в Соединенных Штатах). Николай Николаевич поучительно рассказывал, как надо звонить официальным лицам: набирает номер телефона и секретарше: «Говорит Николай Николаевич»… Та в испуге тотчас зовет начальника. Авантюрная жилка нашего Николая Николаевича действует безотказно, но мы с ним друзья. Он даже провожает вместе с Валентиной Михайловной меня на вокзал или едет со мной в магазин покупать мех на зимнее пальто — знаток не только в книгах. Голос мягкий, вкрадчивый, шаги тихие, но уверенные, глаза ласковые. Лосевых любит, но «странною любовью», и себя не забывает. Усмотреть за Николаем Николаевичем невозможно. Новый, неразрезанный «Столп» о. П. Флоренского принес (у Алексея Федоровича сохранился бомбежный экземпляр), а потом тихо унес и продал нашим же знакомым. Несмотря на некоторые грехи, все-таки много помогал в спасении библиотеки и ее пополнении.