Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Нуте-с, пожалуйте проститься с отходящим в путь безвозвратный...
Шакир крикнул рабочим; вороны встрепенулись и, наклоняя головы, подозрительно осмотрели двор. Отовсюду в кухню собирался народ, мужики шли, оправляя рубахи, выбирая из бород кострику и сосредоточенно глядя под ноги себе.
Войдя в кухню, Кожемякин услыхал сдержанный говор Натальи:
– Копеечки бы сейчас же на глаза-то наложить, а то - остеклеют, не закроются, другого звать будут...
Взглянув через плечи людей в тёмное лицо усопшего, молодой хозяин тупо прибавил:
– Челюсть подвяжите...
Он ушёл на завод
"Дурак какой!
– подумал Матвей.
– Отшвырнул бы в сторону сильнее".
Назойливо лезли в глаза струны пеньки, из них торчала серебряными иглами перебитая кострика. Рабочие, привязанные к этим серым, дрожащим линиям, обманно уходившим вдаль, изредка и нехотя говорили что-то друг другу, а хозяин думал:
"К чему это мне? Бросить бы да уехать куда-нибудь..."
Кроткий весенний день таял в бледном небе, тихо качался прошлогодний жухлый бурьян, с поля гнали стадо, сонно и сыто мычали коровы. Недавно оттаявшая земля дышала сыростью, обещая густые травы и много цветов. Бил бондарь, скучно звонили к вечерней великопостной службе в маленький, неубедительный, но крикливый колокол. В монастырском саду копали гряды, был слышен молодой смех и говор огородниц; трещали воробьи, пел жаворонок, а от холмов за городом поднимался лёгкий голубой парок.
Под звуками и движениями жизни явной чуть слышно, непрерывно трепетало тихое дыхание мая - шёлковый шелест молодых трав, шорох свежей, клейкой листвы, щёлканье почек на деревьях, и всюду невидимо играло крепкое вино весны, насыщая воздух своим пряным запахом. Словно туго натянутые струны гудели в воздухе, повинуясь ласковым прикосновениям чьих-то лёгких рук, плыла над землёю певучая музыка, вызывая к жизни первые цветы на земле, новые надежды в сердце.
Юноше стало до слёз грустно за себя и жалко всё это скучное, мягко разлитое вокруг и покорно исчезавшее в невесёлом небе, низко спустившемся над землёю.
"Все уходят, - думалось ему с лёгкой, как туман, обидой, вдруг коснувшейся сердца.
– Чуть кто получше - то умрёт, то убежит, как Созонт и Марков, а то прогонят, как дьячка..."
Пришёл Шакир и, сняв шапку, стал просить денег.
– Ты шапку-то надень!
– сердито и сконфуженно сказал Матвей.
– Чего это ты?
Татарин слабо усмехнулся.
– Не снай. Мешать боялся моя - думаит ты...
– Нет, уж ты не бойся!
– негромко и дружески сказал юноша.
– Я сам всего боюсь тут...
– Нисява!
– бодро тряхнул головою татарин.
– Не нада скушна думать всё хоруша будит! Весна пришёл... Давай делам говорить: могил копать нада, старик землям хоронить нада...
...В день похорон Пушкарёва шёл дождь, и народа собралось немного, даже нищие поленились - не все пришли.
Шакир шагал стороной, без шапки, в тюбетейке одной, она взмокла, лоснилась под
дождём, и по смуглому лицу татарина текли струи воды. Иногда он, подняв руки к лицу, наклонял голову, мокрые ладони блестели и дрожали; ничего не видя перед собою, Шакир оступался в лужи, и это вызывало у людей, провожавших гроб, неприятные усмешки. Кожемякин видел, что горожане смотрят на татарина косо, и слышал сзади себя осуждающее ворчание:– Нехристь, а тоже провожает...
– - На кладбище-то, чай, не пустят его...
Матвей и сам не знал, можно ли татарину войти на кладбище, он смотрел на Шакира, обильно поливаемого тёплым, весенним дождём, и думал:
"Трудно придётся ему..."
А дождь усиливался, оживлённее застучал по крышам, зашелестел ветвями деревьев, по дороге ещё веселее побежали ручьи, громче захлюпала грязь под ногами рабочих, быстро шагавших, неся лёгкий, длинный гроб. Горожане растаяли в дожде, около солдата остались только нищие да свои.
Положили храброго солдата Степана Пушкарёва в одной ограде с Палагой. Мокрый угреватый Никольский поп наскоро пропел вечную память, дьячок погремел погасшим кадилом, и оба, подобрав полы, спешно убежали в караулку сторожа. Михайло, Иван и Яким, торопливо опустив гроб в яму, начали сбрасывать на него мокрую землю, они сталкивали её ногами и лопатами, крышка гроба звучала глухо, как отсыревший барабан. Вместе с землёю в могилу падали светлые, крупные капли с тонких веток берёзы, с широких лап празднично нарядной, чисто омытой сосны.
Кожемякин плакал, ткнувшись головой в дубовый Палагин крест.
– Ну, айда домой, Матвей Савельич!
– глухо сказал Михайло.
– Что уж?!
Сквозь слёзы и серую сеть дождя Матвей видел татарина, он стоял у ограды лицом на восток, его шапка лежала у ног, на траве, дождь разбил её в тёмный, бесформенный ком.
– Погодим, - сказал Кожемякин, кивнув на Шакира.
Все поглядели туда, на серую согнутую спину и круглую голову, осеянную дождём.
– Н-да!
– промолвил Михайло.
– Вот и не нашей веры, а - чувствует...
Иван задумчиво сказал:
– Хорош человек был солдат. Строг, а хорош!
Помолчали, поёжились, отряхая мокрые бороды, потом Михайло спросил:
– Теперь кто приказчиком будет?
Матвей не ответил. Тогда Иван, тяжело вздохнув, безразличным голосом молвил:
– Нам - всё едино, хоша бы кто...
И все поочередно высказались, не глядя на хозяина и друг на друга:
– Дело знал бы...
– Нам - хоть татарин, хоть чуваш-мордвин...
– Наше дело - работай...
Кожемякин, чувствуя за притворным равнодушием слов неумело скрытые надежды и назревающую обиду, думал:
"Трудно будет Шакиру, - труднее, пожалуй, чем мне..."
Домой он шёл рядом с татарином, а рабочие шагали сзади. Порою кто-нибудь громко фыркал, сдувая капли дождя с бороды и усов...
С этого дня Кожемякин зажил так, как будто поехал на розвальнях по зимней, гладко укатанной дороге. Далёкий, однообразный путь бесцелен и наводит равнодушную дремоту, убаюкивая мысли, усыпляя редкие, мимолётные тревоги. Иногда встряхнёт на ухабе, подкинет на раскате, - вздрогнет человек, лениво поднимет голову и, сонно осмотрев привычный путь, давно знакомые места, снова надолго задремлет.