Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:

Там, в Фудидзяне, я все время с грустью вспоминал, точнее, впервые затосковал по Европе, по чистеньким городам и хуторам Германии, по ухоженным немецким полям, дорогам и лесам, и конечно, по роскошному трехкомнатному «люксу». В том самом, в котором, несмотря на майский категорический приказ командующего фронтом о переводе офицерского состава на казарменное положение и июньский — еще более грозный — главнокомандующего только что образованной Группой оккупационных войск, я провел два послевоенных месяца, ничуть не подозревая, что в таких прекрасных условиях мне в моей довольно долгой жизни уже больше никогда не придется обитать.

Дивизию, в составе которой я воевал в Маньчжурии, в середине сентября передислоцировали на территорию страны, в Приморье, и не в таежные землянки, а в прежний обустроенный гарнизон,

что не могло не радовать, и тут — волею судеб, тринадцатого числа, день в день, спустя ровно год после того, как меня тяжело ранили в Польше, — случилось обидное или даже оскорбительное.

Долечиваться в команде выздоравливающих дивизионного медсанбата оставили только офицеров-дальневосточников, а тех, кто воевал на Западе, в Европе — шесть человек, в том числе и меня, — неожиданно, в одночасье, перевели в армейский госпиталь, предварительно выведя приказом за штат дивизии; на должности же наши назначили людей из корпусного резерва, опять же исключительно дальневосточников и забайкальцев. Как говорили, сделано это было по инициативе или настоянию начальника политотдела дивизии полковника Зудова, пробывшего всю войну на Дальнем Востоке и убежденного, что те, кто воевал на Западе и посмотрел условия жизни за границей, отравлены знакомством с капитализмом, восхваляют его, подрывая тем самым основы советского патриотизма, а следовательно, и боевой дух армии.

Разумеется, я ничего не подрывал, я с детства был осторожен и не болтлив, постоянно памятуя внушаемое мне настойчиво с дошкольного, наверное, возраста и бабушкой, и дяшкой Круподеровым, и — с непременными угрозами и сованием кулака под нос — дедом: «Не болтай!.. Держи язык за зубами!.. Помалкивай!.. Короткий язык — залог здоровья и долгой жизни!.. Плевку там не разевай!.. О политике не разговаривай и рта не открывай, иначе посадят и тебя, и всех нас! Будешь болтать — мозги вышибу!..»

Особенно меня наставляли, когда я отправлялся в соседнюю деревню к приятелю и однокласснику Егорке Клюкину, чей отец был партийцем и занимал в районе какую-то должность — его возили на тарантасе. И бабушка, и дед жили в убеждении, что коммунисты обязаны доносить о всех разговорах куда следует и получают за это деньги, ради денег они якобы могут запросто упрятать в тюрьму любого, отчего бабушка называла членов партии иудами или христопродавцами, а дед — лягавыми. Мои отец и мать были коммунистами, и после долгих размышлений я, не выдержав, спросил у бабушки: «Они что, тоже иуды или лягавые?» — «Не знаю, не знаю!» — с явным недовольством, неопределенно ответила она.

С малых лет дед внушал мне не только осторожность, но и недоверие к людям, частенько повторяя: «Надейся на печь и на мерина!..» Если же бабушки рядом не было, он и мне, пятилетнему, как мужик мужику, излагал этот житейский афоризм полностью: «Надейся на печь и на мерина: печь не уведут, а мерина не у. бут!» — в истинности и справедливости этих предупреждений мне придется убедиться вскоре, да и впоследствии многократно.

Воспитание во мне осторожности продолжалось и в армии. С первого раза я усвоил напоминаемое мне время от времени стариком Арнаутовым предупреждение, именуемое им «молитвой от стукачей»: «Оглянись вокруг себя, не скребет ли кто тебя?!» Однажды старик, подвыпив до «стадии непосредственности», доверительно разъяснил мне, что в Советском Союзе каждый пятый человек — осведомитель органов НКВД и что на этом, мол, основана крепость государства.

Проблема восхваления образа жизни, точнее материальных условий, за границей и так называемого низкопоклонства возникла, когда мы вступили на территорию европейских стран. В письмах из Действующей армии в Россию стали описывать чистоту и порядок, отличные ровные дороги, добротные дома в городах и деревнях и не виданное обилие мебели, одежды, продуктов и различных удобств в квартирах. Военная цензура вылавливала все эти удивления и восторги и тотчас сообщала Военному Совету армии с указанием фамилий и номеров полевых почт отправителей писем, с ними затем в частях проводилась разъяснительная и воспитательная работа — как правило, она сводилась к строгому предупреждению, что при повторении виновные будут преданы суду Военного трибунала.

Еще осенью сорок третьего года на Брянщине, когда мы мылись в крохотной задымленной баньке, Арнаутов просветил меня, что чем больше в письме

патриотизма, тем быстрее и надежнее оно доходит: кому бы ты ни писал, все должно быть «бодро-весело», без какого-либо рассусоливания, жалоб или тягот, и, естественно, я был осторожен, как, впрочем, и большинство офицеров; что же касается рядовых и сержантов, то, оставаясь один на один с листком бумаги, они расслаблялись и нередко забывали, что все до строчки читается и просматривается военной цензурой, почему и случались неприятности.

Я помнил, как майор Елагин дважды появлялся по этому поводу в роте — первый раз это было на хуторе под Цюллихау, — я строил людей, и он напористо разъяснял, что «советский воздух самый чистый», а «советский кипяток самый горячий», об этом следует помнить днем и ночью и сообщать буквально в каждом письме — других мнений быть не может. Помню, как погибший вскоре сержант Ивченко, в те дни комсорг роты, растерянно спросил, а что можно и как следует писать домой о Германии и о немцах, и Елагин, не моргнув и глазом, ответил: «Очень просто! Пирог — говно, хозяйка — блядь, и фартук у нее обосранный! Каждого из вас в письмах должно тошнить от всего, что вас здесь окружает! Это и есть советский патриотизм! Других указаний нет и не будет!» Я-то уловил в ответе Елагина иронию или насмешку, но Ивченко и остальные наверняка не заметили или не поняли.

И другие переведенные одновременно вместе со мною из дивизионного медсанбата в армейский госпиталь там же, в Фудидзяне, офицеры тоже ничего лишнего, полагаю, не говорили и наверняка при людях заграницу не восхваляли — только дурак не поостерегся бы и не подумал, чем это может окончиться. Однако всех нас откомандировали, точнее сказать, выкинули из дивизии, хотя никаких претензий у командования к нам не было, более того, четверо из шести, в том числе и я, за две недели боев в Маньчжурии были представлены к правительственным наградам.

И на Западе, в Европе, мы честно делали Отечку, и не две недели, а кто два, кто три, а кто и четыре года, и досталось там каждому из нас несравненно больше, чем на Дальнем Востоке. Выходило все это несправедливо, оскорбительно и совершенно непонятно: с одной стороны, и московская «Красная Звезда», и армейская, и дивизионная газеты писали о «бесценном боевом опыте» офицеров, прошедших войну с Германией, нас называли «золотым фондом офицерского корпуса», с другой стороны, нам, по сути дела, не доверяли, относились как к прокаженным или заразным и пользуясь случаем откомандировали, а фактически выгнали из дивизии, хотя вся наша вина заключалась в том, что во время боевых действий, командуя взводами, ротами или батальонами, мы побывали за границей и увидели, как там живут. Тогда, осенью сорок пятого года, после откомандирования, ощущая свою обездоленность, я с обидой и неизбывной болью не раз думал ночами: «За что?!»

Официально — в приказах и директивах — об этом нигде не сообщалось, однако полковник Зудов был не оригинален и отнюдь не одинок. Позднее, в другом соединении, начальник политотдела подполковник Китаев, тоже коренной дальневосточник, публично называл всех воевавших на Западе, за границей, людьми, «подпорченными Европой» или «подванивающими Европой». На офицерских политзанятиях он, делая жесткое враждебное лицо, неоднократно говорил:

— К сожалению, как мне доподлинно стало известно, среди вас находятся людишки со зловонной гнильцой, считающие возможным вспоминать буржуазный образ жизни без принципиального категорического осуждения. Приказываю: забудьте все, что вы там видели!.. Самое же опасное, что подобные антисоветские высказывания не встречают у офицеров гневного отпора! Вся эта зловонная разлагающая гниль в армии нетерпима, и мы будем выжигать ее каленым железом!

Он заявлял нам это в глаза, не скрывая своего презрения и неприязни и ничуть не смущаясь тем, что воевавшие на Западе и, следовательно, «подванивающие Европой людишки» составляли не менее трех четвертей сидевших или стоявших перед ним офицеров.

Когда на политзанятиях или на совещаниях слышалось то и дело сообщаемое подполковником Китаевым «как мне доподлинно стало известно», естественно, невольно возникал вопрос — от кого? Офицеры начинали посматривать друг на друга, задумывались, и всякий раз мне приходила на память арнаутовская «молитва от стукачей», впрочем, убежденный в своей осторожности, я не беспокоился и ничуть не волновался.

Поделиться с друзьями: