Жизнь прекрасна, братец мой
Шрифт:
Внезапно Измаил все понял:
— Ты очень хочешь иметь ребенка, Нериман?
— Очень… Но вот, теперь уже есть.
— Значит, хочешь стать матерью?
— Почему бы и не хотеть? Материнство… Знаешь, иногда… Но вот, теперь я уже стала матерью. А ты — отцом.
— Давай разведемся, Нериман.
— Мы только три месяца назад поженились.
— А через шесть месяцев давай разведемся. Ты молода, тебе двадцать восемь-двадцать девять лет. А я уже сорокалетний мужик. Еще когда выйду на свободу — неясно. Я испортил тебе жизнь. Ты снова выйдешь замуж, по-настоящему станешь матерью.
Нериман заплакала — сначала беззвучно, а потом навзрыд. Вместе с ней и Эмине. В зале свиданий на них никто не обратил внимания — ни заключенные, ни посетители. Слезы и причитания здесь —
— Ради Аллаха, прекрати плакать, братец. Я пошутил, милая. Смотри, вон и Эмине просопливилась. Вытри-ка ей нос.
Нериман, стараясь сдержать слезы, утерла носик Эмине платком.
Вечером того дня Измаил сел на подоконник окна своей камеры и схватился обеими руками за железную решетку. Посмотрел на горы вдалеке. Горы — лысые, но лысины с краснотой. На вершине одной из гор, в начавшей темнеть голубизне, висит недвижно облачко размером с носовой платочек, такой, как у Нериман, такой, каким она вытирала нос Эмине. Нериман двадцать восемь или двадцать девять лет, но выглядит она на двадцать два, самое большее, на двадцать четыре года. Здоровье у Нериман хорошее. Измаил не помнит, чтобы она хоть раз болела. Но разве это имеет отношение к болезням? Любая женщина хочет стать матерью. И эта девушка тоже хочет стать матерью. И любая женщина! И мужчина этого хочет. Но не познав мужчину, матерью стать нельзя. Брось ты эту болтовню, братец. Это мы, мужчины, придумали. Почему я не уложил Нериман в постель? Почему не поженились, когда я был на свободе? А разве для того, чтобы лечь в постель, обязательно нужно жениться? Разве иначе Нериман бы отдалась? Однажды дома в Кадыкёе едва не отдалась… Почему ничего не вышло? Потому что я был ослом. Ахмед же вот не мог дотронуться до Аннушки. Болтовня это все, не прошло и шести месяцев, как оба созрели. Да, но зачем мы сейчас поженились? Ведь не я говорил: «Надо пожениться во что бы то ни стало». Я не уговаривал ее. Тьфу. Черт побери… Ахмед вот «тьфу» не говорил, говорил просто «черт побери», и все… Так что не вини себя за нее…
На следующее утро Измаил, бреясь в парикмахерской — он брился только в дни свиданий, но тем утром нарушил это правило, — спросил у брадобрея Али, сидевшего за убийство:
— На сколько лет я выгляжу, Али?
— На сорок-сорок пять.
В плохом настроении работал Измаил в тот день до самого вечера в мастерской портного Рамиза — он арендовал у Рамиза половину мастерской и чинил там радиоприемники, всякие швейные машины и прочее.
Мать Измаила иногда приезжала из Манисы и одну-две недели жила у невестки. Измаил так умолял ее:
— Матушка, ну переезжай сюда!
Но мать не соглашалась.
— На доме дом не выстроишь. Я люблю Нериман как родную, однако если мы будем с ней в одном доме, то сгрызем друг дружку, не пройдет и полгода. А заводить здесь свой дом я уже не в силах.
Большинство заключенных — крестьяне. Тюремное начальство в день выдает им только по семьсот граммов хлеба и больше ничего. А еще воду, и еще до утра горит электрический свет. Ни кроватей, ни одеял, ни одежды. Или тебе родные все принесут, или найдешь что-то себе сам.
Есть один надзиратель. Родом из Бурсы. Ярый сторонник немцев. Каждый вечер, сказав на ночь арестантам:
— Помогай вам Аллах, — и задвинув снаружи железную задвижку на двери камеры, он открывает волчок и подзывает Измаила: — Поди-ка сюда, уста. Опять Гитлер Лондон пожег. Выиграет немец войну. Так что давай не упрямься, уста. Давай, скажи, уста, что выиграет немец войну.
— Не выиграет, — отвечает Измаил.
— Эх, ну твое дело, — отвечает надзиратель, и на следующий вечер у них снова повторится тот же разговор.
Так вот, мать Измаила умерла как раз у ног этого надзирателя. В зале свиданий. За решеткой.
— Я тебе привезла долмы на оливковом масле, Измаил. Пока везла сюда из Манисы, она немного помялась, угости и эфенди-надзирателя, сынок, — сказала она. И внезапно рухнула к ногам надзирателя из Бурсы.
Нериман лежала дома с гриппом — ее первая болезнь, — поэтому бедная старушка пришла одна. Ее тело отправили в городскую больницу. Врачи сказали: «Остановка сердца». Теперь она уже шесть
месяцев лежит на кладбище, которое виднеется за стенами тюрьмы, оставшимися со времен генуэзцев.Измаил опять сидит на подоконнике в своей камере и смотрит на кладбище, которое в лунном свете очень похоже на пожарище. Он с трудом свыкся со смертью матери, потому что ему было трудно поверить в это… Она упала у него на глазах; из этого же окна, однажды после полудня, он видел, как ее хоронили под яростным светом солнца; но видеть, знать и осознавать — это одно, а заставить себя поверить — совсем другое. Нериман где-то через месяц после ее смерти сказала:
— Теперь я стала по-настоящему матерью тебе.
О нападении Гитлера на Советский Союз Измаил узнал у себя в мастерской, когда ремонтировал приемник для главного прокурора. Приемник был марки «Филипс». Должно быть, у него от этой новости стал такой вид, что его напарник по мастерской, портной Рамиз, спросил:
— Что с тобой? Что случилось?
— Смерти своей жаждет, собака.
— Кто?
— Фюрер.
Вскоре новость разошлась по всей тюрьме, и все говорили:
— Амнистия, выходим на свободу!
Измаил пытается разобрать русскую речь, вслушивается в советские сводки в приемниках, которые он чинит и с починкой которых теперь все время затягивает. Вся пресса, анкарское радио — все болеют за немцев, не считая одной-двух газет вроде «Тан». Надзиратель из Бурсы больше не говорит Измаилу по вечерам: «Выиграет немец войну, давай не упрямься». Измаил обругал на чем свет стоит и его самого, и всю его родню. Надзиратель не решился вывести Измаила из камеры и избить его — как бы то ни было, этот заключенный чинит приемники даже губернатору, — но страшную злобу затаил. Если его дежурство приходится на день свидания, то он приходит и назло встает между двумя решетками, прямо между Измаилом и Нериман. Он так долго ковыряется в еде, которую приносит девушка, своим железным прутом, что кушанье становится несъедобным.
Измаил был поражен, узнав о том, что Красная Армия отступает. Он знал, что в мире нет сильнее армии, чем Красная. От вернувшихся из Москвы он слышал, как, словно дождь с неба, на Красную площадь во время парадов сыплются парашютисты. Он все время задавался вопросом: «Почему они не сыплются, как дождь с неба, в тылу немецкой армии?» Потом старался успокоить себя, говоря, что красные отступают специально, что это маневр. Он не верил тому, что Красная Армия теряет сотни тысяч пленных. Но иногда он задумывался: а что, если хотя бы половина цифр из немецких сводок — правда? И тогда он ощущал такую невыносимую боль, что старался больше не думать об этом.
Немцы очень близко подошли к Москве. Абидин Давер в газете «Джумхуриет» [45] писал, что «падение Москвы — это вопрос нескольких дней».
Измаил гуляет по балкончику без перил, который проходит перед их камерами. Через генуэзские стены виднеются заснеженные горы, заснеженные крыши домов. Тюремный двор тоже в снегу, Измаил взял с пола балкона горсть почерневшего снега. Ест его. Пытается представить себе Москву. Москву, о которой он слышал от Ахмеда, а затем от других; заснеженную Москву, несколько фотографий которой он видел, — а Мавзолей Ленина вообще мог бы нарисовать по памяти, — окруженную немцами. Там народ бьется, истекая кровью, а мы тут лежим на боку… Как же это мучительно, братец!
45
«Джумхуриет» («Республика») — одна из центральных ежедневных турецких газет.
Однажды Нериман пришла на свидание без Эмине.
— Меня уволили из школы.
— За что?
— По приказу министерства.
— Почему?
— Не расстраивайся, я займусь шитьем. Это еще лучше. У меня есть швейная машинка. Недавно в ней что-то сломалось, починишь.
— За что тебя выгнали с работы, а, братец?
— Примерно месяц, нет, полтора месяца назад учитель географии, бессовестный человек, начал приставать ко мне — я тебе до сих пор не говорила.
— Как это начал приставать? Это что еще такое?