Жизнь Вивекананды
Шрифт:
Но над этим стадом живых был умерший гигант [69] , чья тень была в тысячу раз теплее, чем отражение солнца Бытия сквозь холодные методистские стекла. Он шел впереди Вивекананды и протягивал ему свою широкую руку… Как случилось, что он не схватил ее? Или вернее (ибо мы знаем, что в дальнейшем Вивекананда читал в Индии "Листья травы"), как случилось, что летописцы жизни Вивекананды, слишком небрежные, слишком мало образованные, могли оставить в стороне, когда писали свою историю, такое важнейшее событие, как встречу индийского посланца Атман-Брахмана и эпического певца "самого себя" — Уота Уитмена!
69
Рядом с умершим Уитменом был еще другой, столь же великий, имевший не меньше черт сходства с духом Индии: Эдгар По. Его "Eureka", изданная в 1848 году, обнаруживает мысль, близкую к мысли Упанишад. Некоторые, как, например, Уолдо Франк, полагают, что в своих путешествиях (почти несомненно, что в ранней молодости он посетил Россию) Эдгар По познакомился с индийской мистикой. Но "Eureka" не имела никакого влияния на современную мысль. И хотя Уитмен одно время сотрудничал с По (в "Broadway Journal" и в "Democratic Review"), он, несомненно, никогда не был близок с По, никогда не проникался его мыслью, даже чувствовал к нему инстинктивную антипатию, и должен был сделать усилие, чтобы во имя справедливости, уже впоследствии, признать его значение (в 1875 году, 56 лет от роду, он отправился в Балтимору на открытие памятника По). При жизни По был совершенно одинок.
Он успел умереть
70
После каждой речи там читали слова из великой Библии человечества: "Вот слова Конфуция, Гаутамы Будды, Иисуса Христа, Корана, Исаии, Иоанна, Зенд-Авесты, Платона…"
71
В этой похоронной речи Ингерсоль прославляет поэта, который пел великолепный "Псалом жизни" и песни благодарности "Матери за ее поцелуй и ее объятие" — для Ингерсоля.
"Мать" здесь — Природа. В поэмах Уитмена, где она присутствует постоянно, это иногда Природа, "великая, безмолвная, дикая, все приемлющая Мать", иногда Америка, "страшная Мать, великая Мать, Мать, дети которой все равны". Но какова бы ни была мощная сущность, к которой применяется это слово, оно всегда обозначает представление о верховном Существе, глубокие созвучия которого приводят на память индийские учения: это видимый бог, от которого зависят все живые.
72
В большой "Жизни Вивекананды", изданной его учениками, весьма недостаточно отмечены некоторые из этих разговоров с Ингерсолем, причем просто говорится, что Вивекананда вращался в кругах наиболее свободомыслящих и передовых американцев. Ингерсоль во время одного спора дружески предупредил Вивекананду, что ему необходимо быть осторожным. "Сорок лет тому назад, — сказал он, — вы рисковали быть сожженным, а еще совсем недавно — побитым камнями".
Хотя этот великий человек достаточно известен по значительным трудам, посвященным ему во всех странах, в частности во Франции нашим дорогим товарищем Базальгеттом [73] , я все же считаю необходимым набросать здесь краткое изложение его религиозной мысли; эта сторона его деятельности менее всего освещена — здесь, однако, заключается ее сердцевина.
Значение этой мысли не содержит ничего таинственного. Добрый Уитмен и не прикрывал ее наготы. Его вера разлита повсюду в его "Листьях травы" (Leaves of Grass). Она особенно сосредоточена в одной большой поэме, которую "Песнь о самом себе" (Song of Myself) слишком затмила и которой нужно вновь вернуть первое место, куда ее твердо поставил сам Уитмен, поместив ее во главе окончательного издания своих стихотворений, непосредственно после "Посвящений" (Inscriptions).
73
Леон Базальгетт, Уот Уитмен, человек и его дело. 1908.
Это "Отправление из Пауманока" (Starting from Paumanok) [74] .
Что провозглашает он там?
"Я основываю религию…
Я говорю, что земля вся целиком и все светила небесные существуют только для религии…
Знай, только для того, чтоб бросить в землю семена более великой религии, Я пою…
Чтобы ты разделил со мною два величия и третье, восходящее, обнимающее их все и более великолепное Величие Любви и Демократии и величие Религии".
Почему же два первых "величия", в сущности второстепенные, обыкновенно заслоняют у комментаторов Уитмена третье, которое их "обнимает" и над ними господствует?
74
"Paumanok" не фигурирует в трех первых изданиях (1855, 1856, 1860–1861), оно появляется лишь в четвертом, где оказывается во главе тома.
Зато в первом издании "Листьев травы", как на это обратил мое внимание Люсьен Прайс, "Песнь о самом себе" открывала первую страницу, в своей первоначальной форме, более краткой, более обнаженной, более мужественной, она производила захватывающее впечатление, все существенное, все героическое в великой миссии было в ней сосредоточено и сверкало как молния (ср. William Sloane Kennedy, The Fight of a Book in the World).
Эта религия была так близка его сердцу, что он хотел ее распространить во всей стране путем лекций, несмотря на свою нелюбовь к публичным выступлениям [75] . Она воплощается или концентрируется в одном слове, которое звучит чудесно, как музыка индийской души. Это слово: "Тождество". Оно наполняет его произведения. Его можно найти почти во всех поэмах [76] .
Тождество со всеми формами жизни, во все мгновения. Непосредственность осуществленного единства. И уверенность в вечности каждого мгновения, каждого мельчайшего атома Бытия.
75
William Sleane Kennedy, The Fight of a Book in the World, стр. 140–171. Он думал об этом до и после напечатания поэм.
76
"Отправление из Пауманока", "Песнь о самом себе", "Calamus", "На Бруклинском пароме", "Песнь Радостей", "Обломки на берегу моря", "Удары барабана", "Мысль о времени" и др.
Слово принимает два значения, не совсем одинаковых: первое — наиболее постоянное: непосредственное восприятие Единства; второе — неизменность я в течение вечного путешествия с его превращениями. Мне кажется, что это второе значение начинает преобладать в годы болезни и старости.
Если бы здесь имелось в виду дать полное исследование об Уитмене, было бы необходимо отметить эволюцию, происшедшую в его мысли, — причем не изменилось ее единство по существу, — под влиянием жизненных испытаний, от которых он страдал гораздо больше, чем хотел признать его показной оптимизм (ср. в сборнике "Шепчет Божественная Смерть" — "Часы подавленности"). Тогда непобедимая надежда, недостаточно питаемая жизнью, переносится на смерть. Тогда жизнь "ведомая" дополняется жизнью "неведомой". Тогда "день" должен заимствовать новый блеск от "не-дня" (ср. "Мысли о времени", "Вечер в прериях"). И слух его открывается другой "музыке", которой его "неведение" не слышало. Наконец, мертвые более живы, чем живущие, "может быть, единственно живые", единственно реальные ("Мечтатель и колеблющийся").
"Я не думаю, чтобы Жизнь позаботилась обо всем… Но я думаю, что Божественная Смерть позаботится обо всем" ("Уверенности").
"Я считал, что нет ничего великолепнее дня, до того мгновения, когда увидел, что таит в себе не-день… О! Сейчас я вижу, что жизнь не может мне дать всего, как и день, — я вижу, что я должен ждать, что даст смерть" ("Вечер в прериях").
Но основа веры: "тождество", единственно существующая вечность, не изменяется.
Каким образом эта вера пришла к Уитмену? Разумеется, внезапно, как озарение, вернее всего, во время жизненного кризиса, вскоре после его тридцатилетия, после непривычных волнений путешествия в Новый Орлеан.
Совершенно неправдоподобно, чтобы он читал когда-либо индийские книги. Когда в ноябре 1856 года Торо говорит ему, что "Листья травы" (появившиеся в июле 1855 года, вторым изданием — летом 1856 года) напоминают ему великие восточные поэмы, и спрашивает, знает ли он их, Уитмен категорически отвечает: "Нет!" [77]
И нет никакой причины сомневаться в его ответе. Он читал редко и прочел мало книг; он не любил библиотек и людей, которые питаются ими. До конца своей жизни он, по-видимому, даже не поинтересовался, насколько верно мнение о близости его мысли к мысли Азии, создавшееся в маленьком кружке в Конкорде. Каждый раз, когда в своих гомерических перечислениях он вводит лик Индии, крайняя туманность выражений является для нас лучшим доказательством его незнания [78] .77
Ср. Bucke, Walt Whitman.
78
Раз или два он упоминает майю ("Calamus", "Основание всякой метафизики"), аватар ("Прощальные песни"), нирвану ("Часы моих семидесяти лет: Сумерки"), но так, как это сделал бы человек необразованный: "мгла, нирвана, покой и ночь, забвенье".
"Дорога в Индию", заглавие которой имеет символический смысл, весьма далекий от того, чего можно было бы ждать, не дает никаких более точных представлений о мысли Индии, чем следующий убогий стих:
"Древний и таинственный Брама, бесконечно далекий; юный и нежный Будда…"
Еще более убого то, что он говорит об индусе и Индии в "Приветствии миру".
Единственное стихотворение, навеянное, по-видимому, азиатским источником, это — в последнем сборнике, написанном уже в семидесятидвухлетнем возрасте, "Прощай, моя фантазия" (1891) — "Персидский урок", где он выводит суфия. Но не нужно было ездить в Персию, чтоб слышать эти весьма избитые истины.
Тем более интересно, каким образом он мог, не выходя из пределов своей личности — личности стопроцентного американца — сам для себя бессознательно следовать ведантической мысли (ибо это сходство не ускользнуло ни от кого из группы Эмерсона, начиная с него самого, автора мало кому известной, но замечательной остроты: "Листья травы" кажутся мне смесью Бхагавадгиты и "New York Herald'а").
Отправной точкой была для Уитмена внутренняя сущность его расы, его религиозное наследство, как бы парадоксально это ни казалось. Его семья со стороны отца принадлежала к левому крылу квакеризма, группируясь около одного атеиста, Элиаса Хикса, которому Уитмен в конце своей жизни посвятил небольшое произведение. Это были великие религиозные индивидуалисты, которые, освободившись от всякой церкви и всякого credo, считали, что вся религия состоит во внутреннем озарении, "безмолвном тайном экстазе" [79] .
79
В небольшой речи 31 мая 1889 года престарелый Уитмен говорит еще: "Следуя импульсу разума, — ибо я, по крайней мере наполовину, квакерского рода…"
Такое нравственное предрасположение должно было благоприятствовать созданию у Уитмена еще с детства привычки к мистическому сосредоточению, не направленному на определенный объект, но тем более проникающему во все его переживания. Дарование маленького Уота довершило остальное. У него от природы была какая-то жадная восприимчивость, которая заставляла его не только срывать с виноградных лоз мира ягоды удовольствия или страдания, как это делают обычные люди, но мгновенно воплощаться во все предметы, которые он видел. Он описал это редкое свойство в своей изумительной поэме "Осенние ручьи" (Autumn Revulets):
Был ребенок, который гулял каждый день, И, увидев какой-нибудь предмет, — он становился этим предметом, И этот предмет становился частью его на весь день, или часть дня, Или на многие годы, или на целые века.По чистейшему инстинкту, без размышления, вся вселенная была для него не объектом, а субъектом — была им самим. Когда он внезапно отдал себе в этом отчет в ту эпоху своего тридцатилетия, которую он считал своим настоящим рождением (вероятно, около 1851–1852 года), это было для него ослепительной молнией, озарением экстаза:
"О счастье, — сказал он, — чувствовать равновесие души в ней самой, приемлющей тождество через материальные вещи!.. Моя душа устремится от них ко мне, вся дрожа" [80] .
Ему казалось, что он "проснулся впервые и что все до сих пор было лишь жалким сном".
Наконец некоторые лекции и беседы Эмерсона [81] помогли ему осознать свои интуитивные чувства и превратить их в идеи, правда, еще очень неопределенные и бессвязные. Ибо у этого человека, всегда равнодушно относившегося к логике рассуждений и к метафизическим построениям [82] , вся цепь идей сводилась главным образом к настоящему мгновению и к озарению, которое сразу извлекало из него бесконечность пространства и времени. Таким путем он сразу же замечает, обнимает, вмещает каждый из различных объектов, становится сам каждым из них и их грандиозной совокупностью, и развитие и слияние всех космосов осуществляется в каждой частице жизненного атома. Разве это не то же, что вершина экстаза, самое самозабвенное самадхи "бхакти-йога" (индийского ясновидца путем любви), который сразу достигает высшего предела осуществления и, овладев им, вновь спускается вниз, чтобы применить его во всех поступках и мыслях ежедневной жизни [83] .
80
Песнь радостей.
81
Ср. у Базальгетта, op. cit., стр. 190 и след., резюме дискуссий о влиянии Эмерсона перед появлением "Листьев травы". Уитмен в 1887 году отрицал, что он до 1855 года читал Эмерсона. Но в 1856 году он великодушно писал Эмерсону, что последний был Колумбом того "Нового континента" души, вдохновенным исследователем которого он явился: "Это вы открыли эти берега". Одно не исключает другого. Можно сказать, что это открытие было для Эмерсона, как для Колумба, продуманным исследованием нового мира, к которому в сущности давно причалили норманнские корабли, но, как маленький Уитмен, он не заботился определить его место на карте.
82
Volubilis (вьюнок) у моего окна удовлетворяет меня больше, чем метафизика книг ("Песнь о самом себе").
Или прекрасное стихотворение из "Calamus": "О страшном недоверии к внешним признакам". В этом "страшном недоверии", когда все колеблется, когда никакая мысль, никакое рассуждение не приносит ни малейшей помощи, ничего не доказывает, простое прикосновение руки друга дает ему абсолютную уверенность:
"Тот, кто держит мою руку, вполне удовлетворил меня".
83
Ср. Базальгетт, op. cit., стр. 177. Воспоминания мисс Эллен Прайс (цитируемые Бэком: "Whitman", стр. 26–31) свидетельствуют, в какой экстаз он впадал, создавая некоторые свои стихотворения.
Мы имеем здесь типичное проявление склонности к ведантизму, которое существовало в Америке задолго до появления Вивекананды. Она действительно является предрасположением, свойственным человеческой душе, вообще во всех странах и во все время. Она никоим образом не связана, как полагают некоторые индийские ведантисты, с системой учений в какой-либо одной стране, но ему более или менее благоприятствуют или не благоприятствуют перипетии развития отдельных народов и тех credo и обычаев, на которых они строят свою культуру. Можно, пожалуй, сказать, что это настроение существует в скрытом виде у всех, кто носит в себе хоть искру творческого огня, в особенности у великих художников, которые не только отражают в себе (как безразличная посредственность), но и воплощают всю вселенную. Я имел случай отметить у Бетховена такие вспышки дионисийского соединения с Матерью, каким бы именем ни называть скрытое Существо, которое сердце ощущает в каждом дыхании земли. Великая европейская поэзия XIX века, особенно английская времен Вордсворта и Шелли, полна этих внезапных проблесков. Но ни один западный поэт не собрал с такой мощью и сознательностью, как Уитмен, всех этих разбросанных огней в одну жаровню и не возвысил свою интуицию до веры, — он веровал за свой народ, за мир, за все человечество.