Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Журнал «День и Ночь» №3 2009 г.

Донская Елена

Шрифт:
Июль. Я стал тяжёл и зрел, Как сочный плод на ветке груши. Чернеют ночи каплей туши, Ручьём холодным дни без дел Неразличимы меж собою, Текут водою ключевой, Хрустят сосновою иглой, Шьют серебром по голубой Канве небес над головой, И ткут смолистой дымкой хвои.

Салим Фатыхов Нина Ягодинцева

Генетический код поэзии

Н.

Я.
Салим Галимович, в Вашем творческом багаже не только колоссальное культурологическое исследование «Мировая история женщины», но и поэзия, проза, переводы… Я сердечно поздравляю Вас с недавним событием в Нижневартовске, где на конференции АСПУР Вам была вручена медаль «За служение литературе», и Вы стали лауреатом премии «Урал промышленный — Урал полярный». Хотелось бы, чтобы наш диалог был посвящён глубинному, сущностному смыслу литературы, поэзии, жизни.

Мы с Вами земляки, оба родились в удивительном городе Магнитогорске. Это город-легенда, город, обладающий мощным духовным полем и — в противоположность ему — очень жёстким бытом: металлургия, работа, на которой люди горят. Город поэзии, космических энергий духа и материи.

С. Ф. Возможно, это сочетание несочетаемого и сделало Магнитогорск тем городом, который как в люльке лелеет и таланты, и характеры. Почему это произошло? Во-первых, его строили люди, несправедливо пострадавшие за то, что они родились с хозяйственной жилкой, с цельным взглядом на жизнь, и даже в условиях царской России и первых лет советской власти сумевшие адаптироваться к сущностным смыслам своего бытия… Именно по этой причине они и были использованы властью и сосланы на эту великую стройку.

А во-вторых, великая стройка, великая идея, которую культивировали большевики, как-то, видимо, совпали с извечной мечтой российского человека превратить свою страну в великую державу. И понимание, что надо уходить от лапотной России, уже пронизывало буквально умы — и грамотных, и неграмотных. То есть романтизировало быт Магнитки и породило столько восторженных воспоминаний, стихов и т. д., но, с другой стороны, и казарменно-комендантскую коммуналку, которая была почему-то воспринята эталоном советской жизни.

Была ли она таковой, не могу определённо сказать, но родился и жил я в бараке, он назывался «почтовым», и туда селили передовиков производства. Родители мои были репрессированы, этот же статус теперь у меня. Кроме барака, я помню комендатуру, помню кипятильник, но всё это, конечно же, не подавляло тех наивных восторженных впечатлений от великой стройки, которые, возможно, и у Вас были в детстве и остались. Ваши стихи именно эту глубину и проецируют. Одна гора чего стоит, одни дымы, которых мы наглотались в детстве, — всё это удивительно выплавилось в романтику жёсткого коммунального быта.

Все мы бываем счастливы в детстве. У нас напротив барака стояли каланча и пожарная контора. У входа простирался деревянный настил, там было чисто, мы там играли. Пожарники выезжали с бочками, машин тогда ещё не было. Кормили лошадей жмыхом, иногда, тайком от начальства, вываливали жмых для нас. Жмых — это отжимки подсолнечника, а мы набирали его и ели, грызли и приносили в свои жалкие комнатушки (про запас).

Н. Я. То, что Вы говорите о Магнитогорске, очень точно совпадает с моим ощущением, хотя я родилась в 60-е годы, но ведь дух города остался, он есть и сейчас. Об этом Ваши стихи:

Был в нашем бараке непуганый мрак… У нас за бараком стояла гора. Магнитная вся — от ребра до ребра…

Это и есть та самая ткань жизни, и всегда интересен момент, когда вспыхивает осознание какой-то безусловной необходимости обращения

к слову. Думаю, Ваше обращение к литературе, к поэзии, совершенно не было случайным.

С. Ф. Видимо, да, атмосфера порождала некий идеализм, но что могло стать толчком? Помню смерть Сталина, гудки — и паровозные, и заводские. Я стоял у барака голодный, до вечера ждал маму, её всё не было и не было, и людей-то не было, и когда она пришла, заплаканная, я спросил: «Почему ты плачешь, мама?» — «Сталин умер, наш вождь великий», — «А почему он умер?» — «Отстань, сыночка, мне не до тебя». Но я пристал: «Почему, почему?» — «Потому что он думал. Обо всех нас, о вас, о детях, о трудящихся.» — «А разве от этого умирают?»

Вопрос этот повис, вечером я лёг на свой сундучок и до утра не мог уснуть, я пытался остановить себя, но всё думал и думал (я потом написал об этом новеллу «Неизлечимый больной»). Мать встрепенулась, испугалась, к утру вызвала доктора Кузнецова. Он дворянин бывший, правда, доктор ветеринарных наук, но все обращались к нему. Мама его вызвала, он пришёл, температуру померил — у меня всё нормально. «Мальчик, что это с тобой?» Я говорю: «Я задумал…» — «Ну, — посмотрел он на меня. — Вы неизлечимый больной, эта болезнь неизлечима…»

Видимо, ситуация эта, наложенная на романтику барачного быта, действительно как-то подтолкнула к осмыслению жизни уже другими смыслами, другим языком. Тогда же звучала в нашем сознании и поэзия этой великой стройки. Было радио, были бытовые агитки, жестокость комендантов, в непогоду выгонявших беременных женщин на разные работы, и прочее было. Но, начиная с первых ученических лет, мы уже знали стихи о Магнитке. Власть тогдашняя умела это делать, а иначе подвигнуть на такой подвиг полуграмотный народ было невозможно. Мы знаем произведения Ручьёва, Люгарина, Авдеенко, и даже фельетониста Нариньяни, который приезжал в Магнитку — да кто только не приезжал! Потрясающая была картина — как можно в степи построить великий город!

Но о таком степном конгломерате, видимо, давно мечтал человек евразийских просторов. Не только в двадцатом веке, а ещё, может быть, пять тысяч лет тому назад. Ведь гора-то необычная. На Магнитогорском пенеплене (понижении) эта пятиглавая вершина единственная, она была доминирующей, и руды были тяжёлые — уникальные камни, они бросались в глаза.

В прошлом году я побывал на Магнит-горе, но не на самой вершине Атача — там в детстве я почти еженедельно лазил и вспоминаю рассказы родственников — обходчиков железнодорожных о том, что когда-то на вершине были каменные блоки, плиты. Я, конечно, их не видел, я просто камушки собирал «золотые»: пирит, халькопирит, и это подвигло меня к геологии.

А в прошлом году я был на Берёзовой, на соседней вершине, буквально в пятистах метрах от Атача. Я увидел там остатки — возможно, храмовые, называются они «зиарат аулиё» — «аулиё» — «святой», «зиарат» — зиккурат шумерский, но в нашем обыденном исламском разговорном поле это называется «могила», а так — зиккурат. Рядом я ещё глазом полевика увидел небольшой жертвенник. Конечно, там нужно делать раскопки.

Я ведь дал в своей книге расшифровку этого названия «Атач». Романтики-журналисты 30-х годов говорили: якобы, приехали первостроители, спросили у башкирского всадника, что это такое, он не понял, ответил, что «ат ач» — лошадь голодная, степь голодная, так и назвали гору. Другие говорят, что это «петух» с тюркского. На самом деле это Аташ.

С древнеперсидского, авестийского языка «аташ» — это «огонь». Главная вершина Магнитной горы представлялась человеку ранней бронзы мифической горой Меру-Сумеру, то есть Мировой горой, они уже тогда присматривались к этим рудам. Для той части протоарийских, индоиранских, индоевропейских племён, которая кочевала по Южному Уралу, а после максимума Стоунбриджа, то есть после резкой аридизации климата — начала откочёвывать в Западную Европу и на полуостров Индостан, это был сакральный ландшафтный комплекс!

Поделиться с друзьями: