Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Журнал День и ночь

Автор неизвестен

Шрифт:
В необъятной, бездонной, безбрежной Высоте, где живёт только бог, Сотворил он великую нежность И открыл для неё каждый вздох. Этой нежности только частица, Что угодно жестокой судьбе, Может тяжким трудом воплотиться В человеке — во мне и в тебе. Отчего ж мы живём лицемерно? И какая случилась напасть, Что любовь, и надежда, и вера Нам не бог, не опора, не власть? Отчего мы уверены оба — Стоит лишь отпустить тормоза, Как звериная красная злоба Затуманит любые глаза? Я поспорю с жестокой судьбою, Я прерву её злой карнавал. Так позволь мне быть нежным с тобою, Я
ведь нежным ещё не бывал.
Этот труд не оспорит могила. Он очистит и душу, и кровь, Если ты не совсем позабыла, Что на свете бывает…

Памяти Александра Касымова

Ребёнок, ты играешь на пригорке. Как хорошо бросать слова на ветер! Они летят, качаясь в синем небе, И как прекрасно их преображенье! Вот это стало городом волшебным, А в нём живут невиданные люди. Их сердце — нежность, их глаза — усмешка. Не плачь, не надо — кончилось виденье. А вот другое — словно окна в небе, Где ангелы, выглядывая кротко, Все смотрят на тебя с недоуменьем. Не бойся их, ты лучше. Ты — ребёнок. А это что — как зеркало кривое, А в нём — чужие… Мама, мама, страшно! И с диким криком ты домой вбегаешь, Но мамы нет. И папы нету тоже. А только кто-то сильною рукою Тебя бросает прямо на кроватку И укрывает грубо одеялом, И в ужасе ты быстро засыпаешь. А что случилось — ты ведь не узнаешь…

Озолин

В конце сентября 1987 года я приехал в Барнаул из деревни, в которой работал по распределению, и зашёл в местный Союз писателей. Секретарша, милая женщина неопределённого возраста за тридцать, спросила, кто бы мне больше подошёл. Я ответил — если можно, кого-нибудь с нежной душой. Она ушла, и минут через пять или шесть в красный уголок, где я сидел, зашёл большой плотный мужчина лет около пятидесяти. Это был Вильям Янович Озолин. Я показал ему свои стихи, он что-то похвалил, что-то поругал, оставил свой адрес (Барнаул, главпочтамт, ящик 99), и мы расстались. Душа у него и вправду оказалась нежная.

Я писал ему письма, он на них отвечал, он же посоветовал мне ходить в литературное объединение при местном Союзе, и мне удалось несколько раз побывать на его заседаниях, вырываясь из своей Речкуновки, как называл мою деревню Вильям Янович.

Вместе с ним мы как-то пошли в гости к какому-то местному литератору. Это был Борис Капустин. У него недавно вышла первая книга, а лет ему было что-то около сорока. Втроём мы сидели за столом, разговаривали на всякие литературные и не очень темы, они оказались рыбаками, говорили и о рыбалке, кстати, ели какую-то сушёную рыбу. Я не знал, как её едят, и поэтому попросил Вильяма Яновича мне показать, как это делается. Он удивлённо посмотрел на меня, взял большими пальцами рыбку, оторвал ей башку, очистил кожицу и подал мне. Дальше я ел эту рыбу сам, пил водку, но авторитет мой в глазах Вильяма Яновича уже упал.

Он пошёл покурить, а Капустин, почему-то придвинувшись ко мне вплотную, вдруг зашептал, что Вильям Янович смертельно болен (рак) и месяца через два умрёт. Я был потрясён и не знал, как реагировать на такие, как оказалось, шутки, потому что он прожил ещё лет десять после этого разговора. Наконец мы ушли в изрядном подпитии и поехали в какую-то местную галерею, где должен был состояться вечер поэзии. На месте почему-то не оказалось никого из местных поэтов, и Вильям Янович предложил мне почитать стихи. Я читал уже совершенно пьяным, потому что по дороге в галерею мы выпили ещё одну бутылку, кажется, я не контролировал силу своего голоса, и время от времени пола моего пиджачка отворачивалась, и показывалось головка бутылки. Все вместе производило, видимо, довольно сильный комический эффект. Чем все это кончились — я не помню, где я ночевал — тоже не помню, помню только, что на Советской площади, когда я ждал троллейбуса, чтобы ехать на речной вокзал, откуда я уезжал в свою деревню, мимо прошла какая-то девица, которая, увидев меня, заулыбалась во все горло. Смутно я припомнил, что она была на вчерашнем вечере. Жизнь моя в Алтайском крае складывалась не очень весело. Меня угнетало общество полупьяных лесорубов и лесников, мне просто было скучно, казалось, что жизнь проходит зря, и все это, естественно, сказывалось на моём настроении. В одну такую минуту я написал Вильяму Яновичу довольно злое письмо, на которое он не ответил. Это было просто негативное письмо, без претензий личных, но с претензиями к жизни как таковой. С тех пор переписка наша прервалась, а его письма я в минуту довольно мрачную просто-напросто бросил в печку (случай для меня нетипичный). Через месяцев шесть или семь, когда наступила весна, когда я понял, что, скорее всего, уеду из Алтайского края в Башкирию, я решил не уезжать не извинившись и написал письмо Вильяму Яновичу. Как ни странно, он ответил. Я приехал к нему, мы общались, хотя я не помню наших разговоров, ничего особенного. Видимо, ему не нравились мои стихи, он не предлагал их ни в местные газеты, ни в местный журнал, а я его об этом и не просил. Наконец, я уехал из Алтайского края. Как ясно по его фамилии, он был прибалт, кажется, латыш. Его отец, кажется, работал в северном морском пароходстве, возможно, был репрессирован, мне об этом ничего не известно. Вильям Янович жил в Красноярске, потом переехал в Барнаул — почему — осталось для меня загадкой. Специально я его не спрашивал, а сам он не рассказывал. Мы все же так мало знаем о людях, которых любим, и объяснить это невозможно. Он жаловался, что живётся ему в Барнауле

трудно. У него были проблемы, кажется, со всеми — с женой, которая, как мне показалось, не очень его любила, с мамой, которая доставала его по пустякам. Он как-то сказал: «Вот так бывает — люди любят друг друга, а жить вместе не могут». Были проблемы с деньгами — издавался он мало, писал мало, в конце жизни пошёл работать к какому-то скульптору помощником. Да и местным литераторам, сплошь жутким почвенникам, он был не ко двору. Я написал об этом стихи:

Барнаул

Милый город, дух зелёный. Коридоры светлых улиц. Хорошо быть заключённым Или мёртвым в Барнауле. Мало жизни, мало света, Мало хлеба, много боли. — Нет, не любят здесь поэтов, — Как сказал Вильям Озолин.

В 1991 году, а может быть, в 1992 году я приехал в Барнаул из Москвы, где учился в Литературном институте. Вильям Янович, как я уже говорил, работал помощником скульптора, и я пришёл к нему в мастерскую. Мы пили водку, говорили о Москве, о том, о сём. Когда веселье несколько пошло на убыль, я услышал, как он сказал своему соседу, кивая на меня:

— Вот, привязался чего-то ко мне, а с чего, не могу понять.

Я, в общем-то, понимал, почему. Мы простились, и я его больше не видел.

Он умер в августе 1997-го года, я уже не помню, почему, кажется, от разрыва сердца, так же, как мой отец, которого я видел два или четыре раза в жизни. Я не видел его в гробу, и поэтому я знаю, что он где-то есть. Просто есть.

Как писатель, он мне не сильно нравился. Такие романтические стихи про Север, про настоящих мужчин, романтика возвращения домой. Все это было так себе, типичное советское стихотворчество. Но в жизни он был настоящий мужчина — уверенный в себе, очень спокойный, от него веяло силой покорителя земли, воды и прочих оставшихся стихий.

Когда приходит время умирать, говорят, в несколько секунд перед тобой проходит вся твоя жизни — детство, юность, институты, первый поцелуй, первая затяжка сигареты, первая рюмка водки, первая женщина, первая книга, что-то ещё, и может быть тогда, перед тем, как твою жизнь разорвут на мелкие фразы — он был такой, он был такой и сякой, может быть, тогда ты поймёшь, зачем ты жил.

6 августа 99 года

Прошло много лет, и вот в Переделкино, в библиотеке дома отдыха писателей, мне попалась книга его стихов, изданная после смерти. Оказалось, что он писал очень хорошие стихи. Стихи трагические, и вместе с тем — героические. И я теперь лучше понимаю его — он не был создан для счастья, удачи, творчества, карьеры, семейной жизни, и чем ещё мы тешим своё воображение? Он создан был как знак, как символ, краеугольный камень, если хотите. С ним было надёжно, спокойно и уверенно, если вы понимаете, о чём это я.

г. Уфа

Михаил Тарковский

Перед охотой

Я снова в этой старой мастерской, Где помнит твои длинные ресницы Гладь зеркала. Где светятся страницы, К которым прикасалась ты рукой. Здесь холодно. Меня уже давно Не греют по ночам ни эти стены, Ни времени пустые перемены Ни древности священное вино. Открою дверь и выйду налегке. Мелькает каменистая дорога И посох трётся в жилистой руке. Я нищий, и моё последнее добро — Шершавый камень твоего порога, Я об него точу своё перо. Весна — недомогание погоды, Сырое перемигиванье звёзд, Дороги, повернувшие в объезд И непривычно ранние восходы. Весна — каприз беременной природы, Озноб земли, бессмысленный протест Морозов и тяжёлые, как крест, Но неизменно радостные роды. А человек вне времени и места Стоит, чужой природе и себе, Кусая лихорадку на губе, И вдруг бежит сквозь сумерки туда, Где в полутьме лилового разъезда Трубят о невозможном поезда. На светлом небе ни полоски, В морозной дымке поворот. Здесь новый день, и ложе «тозки», И скалы серые Ворот. Бахта! Когда он станет давним, И этот снег, и этот кров, Я буду бредить каждым камнем Твоих далёких берегов. Где, приглушённая снегами, Велась война без баловства С моими вечными врагами, Где были в ярости добиты Неотомщенные обиды И плоти жалкие права. Я всё отдам за это вдовье Лицо земли, где дождь, как штрих, Где жизнь — сплошное предисловье, А смерть загадка для живых. Где всё, что есть, — и грех, и слава — Лишь голос предков в нас самих, Где мы не заслужили права И в мыслях быть счастливей их.
Поделиться с друзьями: