Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Журнал Наш Современник №1 (2004)
Шрифт:

Третья (народная) правда воплощается не в идеологии, а в мироощу­щении, в зримых чертах самого бытия, в потаенных думах, в восприятии каждого природного жеста и звука.

“Бледное солнце, похожее на луну, забывшую уйти в ночь и заблудив-шуюся в дневном тяжелом небе, слепо глядело сквозь серую недвижную пелену. И заснеженная земля была ярче и светлее небес. Она освещала снизу пасмурные, нависшие над селом облака-сугробы”.

Этот мир, где незримая воздушная волна соединяет небо с землей и уходит в мир подземный, чуден и непонятен человеку, замороченному земной суетой и своими потугами на творчество, отделенное от жизни. Таков Кеша Шальин, очутившийся в Буянском районе, где-то посреди Сибири — как на сказочном острове Буяне, отгороженном от злого, неприветливого, расчело­ве­ченного мира.

Здесь идет своя жизнь. Люди трудятся, рожают и воспитывают детей, ссорятся,

мирятся, ведут между собой неспешные беседы о своей нынешней и грядущей судьбе, о сохранении основ своего бытия, разрушаемого “заграничниками”, уже полонившими всю Россию. И это сохранение своего пространства, глубокая и напряженная в своей простоте жизнь приводит в ужас “поэта, широко известного в узком кругу, частично актера и художника из города”, как аттестует себя Кеша в первом появлении, при знакомстве с Брониславой Кочкиной, местной истопницей. В этом их диалоге, где с двух сторон повторяются одни и те же по сути слова (Кеша: “Холод же — страшный!” — Бронислава: “А холод был — страшный!”), героиня-вдова привечает вовсе не мужчину как такового. Она, виноватая перед всем миром только тем, что “не замерзла вместе с мужем до смерти, как порядочная, а вместо этого (…) сидит теперь барыней, и ходит везде, и дышит…”, она — по этой странной вине своей вот-вот готовая на морозе сама превратиться в ледяной столб, жалеет и ведет к себе замерзающего человека. Она затем не столько выходит замуж за Кешу, сколько согревает его пришибленную холодом душу. Именно — душу, побитую холодом западничества, цинизма, “рыночности”.

Бронислава даже поначалу готова признать его превосходство над собой — от щедрости души и природного ума. Для нее молитва, народная песня, языческий заговор — часть жизни, жизнью же она поверяет и всю “книжность”, которой пропитан Кеша, бесплодно пытающийся обрести почву под ногами и безнадежно ищущий свою “настоящую Книгу Книг”.

“И тесть деду Егорше прямо на свадьбе сказал: “Книгу Книг — не ищи: прокляну. Нам Библия с неба упала — ее читай и на заводе тут, в Исетске, спокойно работай”. А дед Егорша: “Нет! У меня в Библии Старый Завет с Новым не сходится. Не та книга на Россию упала! Подменная!”...И бабушка его перед смертью спрашивает: “Ну? Нашел? Книгу? Настоящую?” Дед Егорша говорит: “Да! Это Маркс. Я лично по всей Сибири книгу “Капитал” наганом внедрил! По ходу жизни!”... А как его из атеистов выгнали, запил над Марксом — подмена: там Бога нет! А если она не от Бога, книга, то, значит, от кого?..Разве можно сравнить их поиск — и мой?! Ты думаешь, мне бы не хотелось, чтобы передо мной пятиметровая Книга Книг упала? Но я у одного кореша Хэма на полке увидал... И понял: вот Книга Книг — Хэм! Она на Россию упала. Вместе с Ремарком. Они вдвоем нас прибили просто к земле — другими, свободными идеалами... А вчера я, поэт и художник и все такое, в овраг навернулся. И в свободном полете думаю: а может, Хэм с Ремарком — тоже подмена?! ...Нет, старик! Той книги, настоящей, с небес, вообще никогда на земле еще не было. Подменные книги — да, падали. Как подстре­ленные. А эта — она должна! Должна упасть!.. Но где? Когда? Здесь, в Буянном районе, или вы соседнем?..”

Еще в 20-х годах прошлого века обнаружил свою Книгу Книг Андрей Емельяныч в романе Сергея Клычкова “Чертухинский балакирь” — “под корягой”. “Титло есть знак, а знак надо раскрыть, а чтобы раскрыть что-то в мире, надо просветленную душу!.. Ибо все тайное покоится перед взором человека в образе повседневных, привычных предметов, проходит мимо них человек, ничем не удивленный, у него на все глаз наметался и потому все равно как... ослеп!..”

В этом нескончаемом поиске сакрального русского слова сжигали свою жизнь многие скитальцы и поэты, путаясь в подменах, принимая подчас желаемое за действительное. Николай Заболоцкий в “Голубиной книге” вспоминал “полузабытый прадедов рассказ о книге сокровенной”, и, чая заветного обретения, пожирал глазами советскую Конституцию: “Когда страна, низвергнувшая иго, воздвигла Конституцию побед, я понял, как зовется эта книга, которой ждал народ в годину тяжких бед. Я понял, что в сказании туманном народ запечатлел мечту о книге той, которая дана советским странам во всем своем величье безымянном и красоте тор­жест­венно-простой...”

Слишком велик соблазн узреть небесное слово в его земном воплощении, принять долгожданную страницу, написанную человеческим пером, за Божест-венное откровение... И Кеша, этот измельчавший русский Мельмот-скиталец (если вспомнить Достоевского), бомж и пьяница, хранит еще в своей душе смутную тоску об идеале, некогда утерянном и не найденном по сей день. Поистине, “непросветленная

душа”... Волей-неволей вспоми­наются строки Юрия Кузнецова:

Жизнь коротка, кроме звездного мига,

Молодец гол как сокол.

Не про него голубиная книга,

Хватит того, что прочел.

В конце концов Бронислава попросту игнорирует весь его литературный багаж, предоставляет ему полную свободу действий, зная, что Город, как прозвали Кешу в Буяне, никуда не денется, что все равно он к ней вернется. Но она должна предоставить ему это полное право — уехать, чтобы он смог вернуться — сам, добровольно.

Знает Бронислава о жизни и хорошее, и дурное — но принимает своего нового беспутного мужа со всеми причудами и не боится влияния молвы. Принимает реальность, как она есть, зная, что введет его в ум — и потому не боится отпустить.

Если Бронислава объективно правдива в отношении к миру и к окружаю-щим людям, то Кеша лишь допускает правду в осмыслении, как бы случайно, и сразу же открещивается от нее или вообще не останавливается на ней, ища спасения во лжи. Артемовский Паша Родионов вполне мог бы заместить собой Кешу на острове Буяне — только ему бы пришлось еще хуже, ибо он не до такoй степени зациклен на себе, как Кеша, — и каково было бы ему слышать о себе разговор буянцев промеж себя:

“— Эте еще чей? Городской, что ль, какой?

— Да Бронькин вроде,— раздумчиво ответила другая.— Неужель не городской? Вон буром, гляди-ка, прет... Город! На боку дыру вертит”.

Его здесь определяют все, а он не может определить никого. И Кешина брань в адрес буянцев, “погрязших в своем колхозном туземном невежестве”, производит жалкое и комичное впечатление. “И может быть, самая высокая цель ваших бесцветных, бессмысленных бытовых судеб — это кратко­временное служение мне!!! И в этом было ваше короткое счастье и высший смысл ваших бездар-р-рных судеб!”... “Что примечательно, буянское светлое прошлое неотличимо от буянского светлого будущего. А будущее от прошлого. Никакого движения вперед — к мировой катастрофе!”

Если раньше о женщине спрашивали — чья она, то теперь, применительно к Кеше, буянцы задаются вопросом: “Чей он?” Поистине, такой, как Шальин, не может быть ни опорой, ни хозяином, ни поддержкой.

Вообще, понятие “молвы”, “разговора” чрезвычайно важно для твор-чества Веры Галактионовой в целом, а для романа “На острове Буяне” — тем паче. Она обладает даром слышания человеческой речи во всех ее особенностях и оттенках и умеет передать ее на письме с такой точностью и проникно­венностью, что неискушенный читатель может задаться вопросом: да действи­тельно ли эти люди так говорят? Но дар Галактионовой глубже и объемнее, чем просто дар слышания.

Михаил Бахтин в свое время дал универсальную характеристику личности, существующей в художественном мире Достоевского: “Человек никогда не совпадает с самим собой. К нему нельзя применить формулу тождества: А есть А. По художественной мысли Достоевского, подлинная жизнь личности совершается как бы в точке этого несовпадения человека с самим собою, в точке выхода его за пределы всего, что он есть, как вещное бытие, которое можно подсмотреть, определить и предсказать помимо его воли, “заочно”. Подлинная жизнь личности доступна только диалогическому проникновению в нее, которому она с а м а ответно и свободно раскрывает себя”.

В подтверждение этой мысли Бахтин сослался на Оскара Уайльда, кото­рый видел главную заслугу Достоевского-художника в том, что он “никогда не объясняет своих персонажей полностью”. Герои Достоевского, по словам Уайльда, “всегда поражают нас тем, что они говорят или делают, и хранят в себе до конца вечную тайну бытия”.

Этим и отличается подлинное художественное произведение от беллет-ристики, содержание которой всегда можно определить в нескольких словах: о чем написано произведение. Но вечная тайна бытия определению не поддается — можно лишь внимать ей, воспринимая художественное слово как связующую нить с незримым миром, энергия которого неумолимо и властно влияет на нашу земную жизнь... Кеша Шальин, “пустоброд”, по точному и беспощадному определению девочки, встреченной им на клад­бище, не собирается лежать рядом с “плебеями”, и слыша в ответ “уходи на свое кладбище”, проваливается в овраг, как в преисподнюю, а на самом деле впервые ощущает объятия матери-земли: “И Кеше было покойно лежать в снегу, будто в глубокой колыбели — или в холодной перине, послушно принявшей точные очертания его тела. “Все будет по-другому... Совсем по-другому...” — беззвучно плакал Кеша на дне оврага, понимая, что жив, и был счастлив спокойным и кротким счастьем, пока не почувствовал, как зябнет затылок...”

Поделиться с друзьями: