Журнал Наш Современник 2007 #3
Шрифт:
Мне, прикочевавшему в губернский город из забайкальской глуши, конечно же, стихи Трофимова тешили душу; и в начале восьмидесятых я, сравнивая Михаила с модным асфальтовым поэтом, опять же записал в дневничок: “Читаешь стихи К. и неприщуренным глазом видишь, как ловко вьет строку, как странно чувствует, боясь банальности, но чуешь… чуешь мертводушие и обман за туманными словесами, чуешь, дурит нашего брата поэт-пустоцвет; и зришь сквозь словесную мглу стихотворца — смоляная борода, черная трубка в бороде, глаза в студеной поволоке, — восседающего в креслах посреди книг, икон и голых краль — карточек с нагими, в серой дымке, косматыми дивами. Обман… У Трофимова же — русская душа и родство с природой, с земляком, живущим в той природе, будто и не стихотворец сочинял, а парень деревенский настращал народ
Землицу-мать сосет царевна-рожь,
И вся земля — раскрытая душа,
Как с дерева, с меня стекает дождь,
С работушки иду я не спеша.
Засветит ночь счастливую звезду,
Девчата песню старую споют -
Земля в цвету, земля моя в меду,
Родное поле и родной приют.
* * *
В стихах Михаила Трофимова в редком и счастливом ладу, безнатужно и природно живет крестьянский — суть русский — умиленный дух; и не из сборников обрядовой поэзии народились его поэмы и стихи — в них песенная, сказовая деревенская стихия, что еще вечор жила на слуху, обитающая вечнозеленой кроной духа и художества в синих небесах, ангельских, архангельских и херувимских, а корнями — в славянском, поэтически величавом изначалье, в простодушном и прекраснодушном слиянии русских крестьян с матерью-землей.
…Помню, едва признакомились, сомустил меня Михаил в кедрач орех бить. Приехали мы на Байкал, в его избу, что в тесном березовом распадке, возле припрятанного в кочкаре и талине, настоянного на травах студеного ручья. По свету и до потемок копали картошку в лесном огороде, потом пили рябиновую настойку, прозванную “трофимовкой”, и до рассветных петухов слушал я таежные побаски, кои Михаил забавно довершал:
— Короче, ближе к ночи добыли мы… три… четыре… пять кулей кедрового ореха.
А про дикорослые ягоды так говаривал: набрали три… четыре… пять ведер брусники… черники… голубики.
Я, уже чуя наколоченные нами три… четыре… пять кулей кедрового ореха, хмельно и завороженно слушал Михаила — тае-ежник; но когда утром, наскоро испив чаю, полезли в кедрач на крутой хребет в отрогах Хамар-Дабана, я понял, что Михаил — бывалый таежник; ныне… годы берут свое… таежный поэт: в хребетину скреблись — блудили, в кедраче — кружили, теряя табарное костровище, и, спускаясь с хребта, груженные некорыстным орехом, вновь заплутали. По первости смехом горланил я на всю тайгу:
— Куда ты ведешь нас, проклятый старик?! Кругом не видать ни зги.
Потом, выбиваясь из последней моченьки, обливаясь жарким потом, раздраженно ворчал… С горем пополам забрались в кедрач; Михаил, о ту безбожную пору очарованный славянским язычеством, велел: давай, Толя, просить таежного хозяйнушку. Я застеснялся — не приважен скоморошничать, да и, в охотку слушая былички про избяную, водяную и таежную незримую силу, не верил я в домовых и баннушек, в леших и кикимор. Михаил же, отметнув руки к вершинам матерых кедрин, смиренно закатив глаза, повел сиротским голоском:
— Хозяйнушко, батюшко, дай нам маленечко орешков — детишков отпотчевать, самим побаловаться…
По вершинам дубнякового кедрача прошумел ветер-верховик — вздохнул хозяйнушко кедровый, усмехнулся в сизую замшелую бороду: н-но, паря, вы бы еще по снегу приперлись… артисты. Спохватились… Тут уж до вас мамай прошел… Разве что дубняк проколотите — с его орех поздно идет, да по оборышам с полкуля добудете, и то ладно.
Затабарились на сухом взлыске неподалеку от говорливого ключа, худо-бедно по кулю все же набили с измочаленных колотом старых кедрин, а ночью, едва задремали, повалил снег. Я проснулся от пробирающей до костей сырой стужи и увидел, словно в зачарованном сне: вокруг белым-бело, а Михаил, в багровых отблесках похожий на древнего жреца, колдует над кострищем, шуруя в огонь сушняк, и звездной россыпью летят в снежную заметь красные искры…
Хоть и не фартовым вышел заход в кедрачи, хоть и блудили, но в памяти осело лишь отрадное, счастливо волнующее душу: мягкая темь вокруг жаркого костра, таинственный шум поднебесных вершин, старческие хрипы, скрипы кедрового дубняка, душистый, с брусничным листом чай и веселящие душу побаски, завораживающие охотничьи бывальщины, кои Михаил фартово добывал из своего широкого загашника. На то он и сказитель и поэт.
* * *
Про
Михаила Трофимова, да и про нашего земляка, талантливого поэта Анатолия Горбунова, не скажешь: сибирские поэты вышли из народа — Горбунов и Трофимов из народа не вышли, не сумели; как ни бились, так в народе и остались жизненным ладом и укладом. Михаил, каким был пареньком снегиревским — таежным, полевым, потешным и беспечным, по-отрочески хвастливым и обидчивым, — таким же вроде и остался до редеющих, седеющих кудрей. (Его, нынче уж пенсионера, приятели — художники и писатели — всё одно ласково величают Мишей.) Разве что заматерел да земляной, древесной силушкой налился, не увядшей к пожилым летам, потому что сроду не протирал штаны за письменным столом, но вечно промышлял в тайге, обихаживал землю, пилил, колол дрова, городил заборы, ладил свою усадьбу на Байкале, ел вполсыта, пил вполпьяна — проживет век дополна; и, конечно же, любил побалагурить, залить байку, потешку, быличку, пропеть частушку. О безунывном характере своем Михаил Трофимов и поведал в незатейливой, как нелукавая мужичья речь, дивной поэме “Свадьба”:“… Я в село родное верил // И его аршином мерил… (…) //По своей Руси хожу // С русскою гармошкой, // Прибаутки горожу, // Хвастаюсь немножко, // Чтоб судьбе // И всем на зависть // Легкой жизнь моя казалась.(…) // Веселиться я умею, // Может, скоро поумнею, // Стариком бы мне //Родиться, // Рассуждать бы научиться — // Я писал, // Хоть бедовал, // Рот булавкой зашпилял…// Чтобы силушки хватило, // Мне // Моя звезда светила // Всяку ночь в мое окно”.
* * *
Михаил Трофимов — мастер глиняных игрушек — замершая в глине причудливая сельская жизнь, — которые давно уж красуются в домах приятелей — художников и писателей, где их по-свойски величают глиняшками. Игрушки, смахивающие на сосновые наросты-капы, на топорно рубленных славянских идолов — те же побасенные вирши, что народились в глине, а не в слове. Опять же, как обмолвился поэт, случалось, и стих, и рыжая потешка выспевали разом… Вот осадистая баба с подойником подле мычащей в небо приземистой коровы; вот корявый мужичок, наяривающий на саратовской гармошке, — “нос редиской, рот корытом, голова соломой крыта; криволапый, кособрюхий, полоротый, вислоухий; маменька косматая, за кого просватала…”; вот “девчоночки-беляночки попадали на саночки” — вроде со свадебного поезда — и заголосили на всю улицу, весело плача по невесте…
“Колокольчик // В лад гармошке // Прокатился по дорожке. // Двое саней //С козырями, // Двое с вычурами, // А невеста // Рядом с нами — // Брови вычернены. // Мы невесту, // Как царевну, // Через всю везем деревню…”.
От всего веет нашей родимой волюшкой, деревенскими дворами и березовой околицей, Русью многорадостной и многогорестной, на былину и на сказку, на вопль, на страдание, на частушку-тараторку, потешку-байку завсегда гораздой.
“Под копытом // Синий бус — // Вот она, родная Русь, // Снег до боли // Синий-синий, // И поддужный синий звон, // Ой, ты, мать моя Россия, // С четырех лежишь сторон, // Под высоким пологом, // По жнивью да по логу…”.
Сколь в трофимовских глиняных потешках — в ядреной женке с коровой, в криволапом, медвежалом, толстоносом мужике с гармонью — природного кондового здоровья; сколь в глиняных свистульках, свиристелках, словно в сибирских байках, игривой, неуемной выдумки… и натуральности, отчего и ощущение, что сами собой народились потехи из глины, или уж мастеровитый мужичонко шутя-любя-играючи, между делом вылепил их под вечерний сказ, под докуки-небылицы, не загадывая глиняным поделкам заманчивой судьбы, раздаривая их с пылу с жару, абы народ увеселить, чтобы отеплило и рассвело в темнеющих и холодеющих, стареющих до срока, скучающих сердцах, чтобы проснулся и взыграл в ушах испоконный русский дух.
Игрушки Михаила Трофимова напоминали мне воплощенные в глине завиральные сказы Степана Писахова, архангельские побаски Бориса Шергина, вологодские бухтины Василия Белова и, конечно же, чалдонские — ангарские, ленские, енисейские — байки, но, перво-наперво, так потешки были созвучны детским стихам Трофимова, с коими выросло уже два поколения ребят-сибирят.
“Рыжая кошка //Играла на гармошке. // Но пришла задира рысь // И сказала кошке: // — Брысь! // Я ведь тоже кошка. // Где моя гармошка?”