Журнал «Вокруг Света» №05 за 1962 год
Шрифт:
— У него была светлая голова и светлая душа, — сказал Борисов, — такого стрелка нет во всей Балтийской авиации.
— Не горюй, ребята, — сказал Калугин, — еще война не кончилась, некогда горевать. А вот кончится — тогда каждого вспомним...
Он стремительно встал и, отбросив огромную тень на стены и потолок, где недвижимо плясали древние гречанки в туниках и фавны играли на свирелях, исчез в коридоре.
Ужинали при свечах. В гарнизоне чинили движок. За столами шел громкий разговор. Люба едва успевала приносить
Когда Морозов и Борисов остались одни, Люба принесла шоколад, поставила голубые чашки с золотыми венками на залитую скатерть и присела на кончик стула. На ней был крахмальный маленький фартук и наколка в пышных волосах. Она смотрела на Морозова нежными глазами. Ей было понятно горе летчиков. Этот Костик Липочкин был славный парень, слишком уж робкий или равнодушный к девушкам, но очень вежливый. Другие, если опоздаешь принести что-либо за обедом или ужином, так облают, даже противно, а он никогда ничего-ничего не говорил, никогда! И ему приносили в последнюю очередь, в зал, где ели сержанты, стрелки-радисты.
— Ты где вечером, капитан? — Люба собиралась в клуб, ей хотелось потанцевать с Морозовым.
Шла война, не возвращались летчики, в лесу рядом с аэродромом все больше становилось красных столбиков, украшенных ветками ели. Эти кладбища вырастали всюду, где проходили или стояли полки. А где-нибудь рядом со столовой в сарае или в доме, все равно, вечером танцевали под баян или старинный рояль. На огонек к летчикам приходили девушки. Летчики ведь живут в тишине и покое, и там, где они живут, траншеи и укрытия от воздушных налетов могут служить пристанищем для двоих.
Борисов и Морозов вышли из столовой. Небо догорало, как костер. Пепел затягивал огненные полосы, море лежало огромное, тяжелое и тихое, вдали желто-золотистое, как медь. Они спускались к нему улицей с заколоченными домиками-дачами. Домики были пестрые, воздушные, словно их строили для бабочек. Просыпались деревья. Они еще стояли без листвы, но уже оживали. По древесным сосудам струилась весенняя молодость.
Борисов и Морозов шли к морю. В памяти звучал бой, они еще были в нем, и каждый знал мысли другого. С ними рядом шагал Костя Липочкин.
Человек привыкает к соседу по квартире, еще больше — по комнате, но товарищ в полете становится частью тех, кто с ним летает. Костя Липочкин был глазами экипажа, его зоркими, защищающими глазами.
Вчера они шли по этой дороге к морю втроем. Сегодня их осталось двое.
— Хочешь курить? — спросил Борисов, нарушая молчание.
У них были одинаковые папиросы, те, что каждые две недели выдавали в полку.
Теперь они стояли у широкого песчаного берега.
Борисов думал о том, что давно не получал писем от Веры. Она была с пехотой, она всегда была в огне; в любой день и, может быть, в любой час она могла уйти, как ушел сегодня Костя Липочкин.
Он щелкнул металлическим портсигаром со звездой на крышке, протянул его Морозову и сам взял папиросу.
Морозов высек огонек колесиком зажигалки, и свет, ослепительный в надвигающейся темноте, осветил их лица.
— Кто идет?
Из сумрака под соснами выступил часовой, весь черный, светилась только сталь автомата.
— Свои, не узнаешь? — сердито сказал Борисов. Морозов и Борисов закурили. В этом человеческом
обряде, в этой земной привычке, в папиросе с двумя граммами табака откуда-то с Южного берега Крыма или Кавказа было притяжение земли. В папиросе заключался покой, которого не доставало в крови и в
сердце.Два облачка дыма скользнули в вышину.
— Мир потерял замечательного математика, — с ожесточением слово в слово повторил Морозов.
— Слушай, Булка, — сердито сказал Борисов, — довольно! Отправляйся лучше в парикмахерскую.
Они покурили и повернули назад.
Возле главной улицы за высоким красным костелом с простреленной колокольней, в двухэтажном флигельке пряталась парикмахерская. По вечерам на широкое зеркальное окно опускали черную штору и, если не работал движок, зажигали свечи.
Перед двумя зеркалами работали две девушки, черная и рыжая, с прической «конский хвост». В очереди сидели офицеры, их было трое, когда вошел Морозов.
— А, Морозов! — сказал начальник почты, седой полный майор. — Твоему стрелку Липочкину пришло письмо, вот бы обрадовался.
Морозов не ответил, офицер штаба полка подвинулся на диванчике, чтобы освободить место, и сказал:
— Командир ищет тебе стрелка.
— Другого такого не найти, — мрачно сказал Морозов.
Пламя свечей отражалось в зеркалах.
Девушки разговаривали на своем трудном, непонятном Морозову языке. В углу на керосинке кипел и посвистывал чайник. Матово блестели подносы и стаканчики из нержавеющего металла. Особенный запах незнакомых духов распространялся от пульверизаторов, от халатов и нежно мерцавшей кожи девушек.
— Вот и вы! — медленно выговаривая непривычные русские слова, сказала рыжая и метнула в Морозова долгий взгляд.
«Не смотри на меня, ведьма!» — подумал Морозов, но нарочно замешкался с газетой, чтобы попасть к ведьме в кресло.
Теплые руки, запахи цветущего сада, жар мыльной пены, отражение язычков пламени. Все это было как волшебство после полета над зимним морем и после-смерти, сторожившей за спиной.
— Вы последний, — шепнула рыжая, — проводите. Морозов постоял в тени дома, покурил. Показалась луна, и стало светлее. Рыжая выскользнула из парикмахерской, кутаясь в шубку и черную шаль, прижалась к боку Морозова, и они скрылись под густыми ветвями едва распускающихся каштанов.
Морозов молча вел свою спутницу. Ее острые каблуки стучали по камням. В его сегодня ожесточившемся сердце жил образ девочки, от которой он был за тысячи километров. Он учился в летной школе, и она пришла в Дом офицеров потанцевать. Уже была война, и было очень скверно на душе и тяжело, но все в зале танцевали, и никто ее не заметил в тот первый раз, только он. И как она была ему благодарна, и как легко она танцевала! И они очень смущались: он вел ее на расстоянии вытянутой руки. Она еще ходила в школу, в десятый класс. А теперь? Теперь она не знает его полевой почты и он не знает, где она, и только вот так, в мыслях, она приходит, когда он с другими.
У дома в тени каштанов рыжая остановилась. В окне между рамой и черной шторой дрожала ниточка света.
— Свет! Мать дома, ко мне сегодня нельзя. Она обняла его.
— Ты завтра приходи. Завтра воскресенье, мать уйдет к сестре. Завтра, милый.
Это было как заклинанье — заклинанье военных лет. «Приходи, милый, останься... Останься навсегда! Я всегда буду только с тобой!» Но дороги бежали мимо, как реки. И любимых дорога уносила, как река.
— Хорошо, завтра, — шепотом сказал Морозов, положил ладонь под шаль на рыжие волосы и притянул ее голову к своему лицу. Она смотрела ему в глаза огромными подрисованными глазами. От нее шел жар с запахом пудры, и от этого тепла было нестерпимо тревожно, бездомно, но от него трудно было уйти.