Журнал «Вокруг Света» №08 за 1971 год
Шрифт:
— Как поживает Пуарье? Мы с ним не виделись сто лет.
— Похоже, что он процветает и время его рассчитано по минутам. Спешил на самолет, отбывающий в Ниццу. Крупное дело. Он говорит «наши дорогие погибшие товарищи» через каждые три фразы. Он меня уверял, что почти ничего не знает о моем отце. Мне трудно в это поверить. Ведь Пуарье был командиром группы.
—Только с февраля сорок четвертого. Он входил в группу, которая заменила нас после арестов. Вы слишком торопитесь, когда увеличиваете скорость. Они в некотором роде приняли эстафету. По-своему, это было даже хорошо, потому что все большее значение приобретала политика, и у них в этом отношении головы работали лучше. Мы бы не могли во всем разобраться. Теперь первый поворот направо.
— Пуарье мне сказал, что вы занимали в группе очень ответственный
— Можно сказать, что это я создал ее в сорок первом, конечно, вместе с товарищами. Такую работу не провернешь один.
— Мой отец был с вами?
— От начала до конца. В то время я работал на заводе, где делали танки для бошей. Морис был чертежником. Нам удалось наладить связь с Лондоном, и понемногу мы создали целую организацию, секции которой были во многих местах благодаря моим старым связям по профсоюзной работе. Мы передавали информацию, касающуюся производства, и время от времени позволяли себе какую-либо саботажную акцию. Нам говорили потом, что это было нарушением правил — объединять саботаж и разведку.
— Мой отец играл важную роль?
— Морис? Он был незаменим. Это он готовил почту для Лондона. Уже в сорок втором ему пришлось уйти с завода, и он работал только для нас на центральной явке. В центральную поступали все сведения. Надо было их рассортировать, унифицировать и готовить шифрованные сообщения. У Мориса совсем не было времени для сна. Под конец мы отправляли почту в Лондон через каждые две недели.
— До февраля сорок четвертого?
— Да, до февраля.
— Всех арестовали?
— Кроме Пуарье и других. Они были в некотором роде за кулисами. Мелкие поручения время от времени.
— Обычно целая группа не проваливается вся сразу.
— Да, но тут были минуты слабости.
— Минуты слабости у Мориса Ваннье, да? Послушайте, может быть, мой отец был доносчиком? Но я полагаю, что имею право это знать.
— Доносчиком? Вы странно выражаетесь, так у нас никто не говорил.
— Но ведь он все-таки выдал своих друзей.
— Не он один. Я, может быть, поступил бы так же на его месте. Там-то уж умели заставлять говорить, можете не сомневаться.
— Тем, кто выжил, все, может быть, кажется проще. Мертвые, наверно, были бы менее деликатны.
— Я отсидел четырнадцать месяцев в Бухенвальде. Я весил тридцать два кило, когда подошли союзники.
— И значит, это мой отец вас выдал?
— Он выдал нас всех, раз уж вы так настаиваете. Семнадцать расстрелянных, двадцать восемь брошенных в концлагеря, двенадцать оттуда не вернулись. Надо сказать, что время было особенное. Приходилось делать совсем не то, что хочешь.
— Семнадцать расстрелянных.
— Убавьте скорость. И после обгона берите сразу правее — сзади мотоциклист. Да, семнадцать.
— И вы не таите на него зла?
— А кому это нужно? Морис, он был такой же жертвой, как и мы все. Как и расстрелянные. Может быть, даже больше. В то время я, конечно, не рассуждал бы так, но проходят годы, и начинаешь думать по-другому. Даже еще когда я вернулся из лагеря, я был очень настроен против него, но он лежал в госпитале, весь начиненный свинцом, который он приволок с собой из Эльзаса. Я не могу отделаться от мысли, что он сам хотел таким путем покончить с собой. Он расплатился за все. Я говорю вам то, что я думаю, и я считаю, что с вашей стороны было бы очень дурно его осуждать. Вы не можете понять. Это выше вашего понимания. Это выше понимания любого из нас. Поворачивайте назад, я не хочу получить нагоняй.
— Они его пытали? Они его очень мучили?
— Надо полагать. Меня там не было.
— Вы не знаете, кто бы мне мог что-нибудь еще рассказать об этом?
— А зачем? Вы бы лучше продолжали сдавать ваши экзамены. Я, право, не знаю. Может быть, Венера могла бы вам что-нибудь рассказать, но она очень больна.
— Венера?
— Да. Марсель Карруж. Ее называли Венерой. Я уже не помню, кому пришла в голову мысль дать нам всем имена звезд и планет. Прибавьте скорость, я говорю вам, что мне из-за вас попадет. Вашего отца звали Луной, потому что он всегда хотел спать и еще потому, что английские самолеты прилетали за почтой в полнолуние. А меня в то время, поскольку я был своего рода шефом, называли Солнце.
Какой взгляд он бросил на меня, когда я ему сказал, что мы оба принадлежим к поколению сыновей. Не спорю, ему двадцать один год, а мне тридцать девять, но тем не менее я все равно прав. Хотя он и смотрел на меня так, будто я какой-то исторический памятник. А пока из-за таких молодых ослов вроде него я должен платить специальный дополнительный налог по возмещению государству убытков, причиненных майскими баталиями в прошлом году. Я отдал полжизни, выхаживая мать, которая еле живой вернулась из лагеря, и не пришлось бы мне потратить вторую половину на то, чтобы расплачиваться за веселые проделки моих младших братьев. Поколение, прищемившее себе зад двумя стульями, между которых оно желает усесться. Старики удаляются на покой с прекрасной биографией — благодаря войне, молокососы позволяют себе устраивать шутовские революции, а мы, сорокалетние, должны гнуть спину, чтобы машина продолжала вертеться, и первые нас презирают, а вторые освистывают. Общество потребления, мой милый. А ты знаешь, как мы смотрели в 1946-м на первый апельсин после пяти лет похлебки из брюквы? Каким он окинул взглядом нашу квартиру, с каким презрением смотрел на мини-юбку Моники! Так ей же еще только тридцать, и она имеет право показывать свои ноги. Будь я на месте матери, я бы разделался в два счета. «Да, мой мальчик, я Венера, та, которую звали Венерой, и если вы видите меня в таком состоянии, то причиной тому не только возраст, это и по вине сволочи-предателя, каким был твой отец». А вот и он. Пай-мальчик, возвращающийся с первого причастия с просвиркой в животике. Нет, ты так дешево не отделаешься, мой милый.
— Ну, вы довольны?
— Ваша мать просто чудо.
— Виски? Мартини? Ну что вы? Это же минутное дело. Ничего удивительного. Мать никогда не умела таить зло. Она всегда всем все прощает.
— Я приходил не за прощеньем, я хотел, чтобы мне объяснили. Она мне сказала, что быть в Сопротивлении означало прежде всего сделать выбор и вступить в борьбу. А все, что могло произойти потом, уже не зависело от самих людей. Их могли подвергнуть таким чудовищным физическим и моральным пыткам, что даже самые лучшие не выдерживали. Я повторяю вам ее собственные слова: «самые лучшие, самые смелые». Но даже в худших случаях в их активе оставалось то, что они добровольно вступили в борьбу. И этого было достаточно, чтобы компенсировать самый тяжелый пассив. Это невероятно, а?
— Невероятно. Моя мать невероятная женщина, и ваш отец был невероятным мужчиной.
— Меня совершенно не интересует ваше мнение об отце. Какое право вы имеете его осуждать? Вас подвергали пыткам?
— А его?
— Его? Несомненно, они его пытали.
— Я вижу, мать ничего вам не рассказала, придется мне это сделать вместо нее. Им не было никакой необходимости его пытать. В течение того самого часа, когда его арестовали, прежде чем до него дотронулись хотя бы пальцем, он выдал им адрес подпольной квартиры, которая служила центральной явкой. Они нашли там достаточно имен и адресов, чтобы накрыть всю группу. Вы понимаете, что я вам говорю? Ему было достаточно продержаться хотя бы шесть часов. Начала бы действовать принятая система тревоги, и его друзья бросились бы на центральную квартиру, чтобы вынести архивы. Но нет. Он не пожелал пойти навстречу даже тени риска. Он не оставил другим ни малейшего шанса. Он хладнокровно отправил их на смерть в концентрационные лагеря. Вы видели мою мать: она в таком состоянии уже двадцать пять лет. Из-за вашего отца. Мой отец умер от рака в сорок пятом, уверенный в том, что она раньше его сошла в могилу. Теперь вы понимаете, что мне становится смешно, когда вы пускаетесь в рассуждения о вашем активе и пассиве. Вы действительно не хотите допить ваше виски?
Он сильно постарел за эти два дня, мальчишка Мориса. Мне, может быть, следовало промолчать. И что меня дернуло? Но эти маленькие крикуны, которые считают нас гестаповцами, могут вывести из себя кого угодно!
— Смотрите-ка, это снова ты. Что новенького? Сколько машин угнали за эту пару дней?
— Вы прекрасно знаете, что я не занимаюсь кражей машин. Я видел Сирио и мадам Карруж, и я пришел вам сказать, что вы сволочь.
— Осторожнее, оскорбление комиссара полиции может обойтись дороже, чем угнанная машина.