Жужик
Шрифт:
Потом нас распустят перед экзаменами, и у меня начнётся сенокос. Сочинение я напишу по Чехову: люди сидят, обедают, а в это время рушатся их судьбы. За математику получу четвёрку только потому, что перед комиссией лягут оба решённых мною и пущенных по рядам варианта. Математичка через много лет признается, что я был лучшим из всех её учеников, а тогда она, дура молодая, захотела дать мне жизненный урок. «Они должны были съесть твои листки!» – негодовала Александра Андреевна. А им представился случай закусить мною, успокоил я её. На консультации из-за сенокоса я не ездил, к тому же умудрился отравиться лежалой селёдкой и однажды, приехав сдавать химию, угодил на историю.
На наш выпускной Лера не пришла, но Санёк донёс её записку, и ночь после выпуска я провёл с нею. В Москву уезжал наутро, автобусом с центральной усадьбы, и мне оставалось часа два, чтобы сбегать домой за рюкзаком и вернуться. Она ждала и проводила, дала
Лере я написал из университета, что заселён в главное здание, в сектор В, в боксе со мной философ-заочник из Чимкента и – ты не поверишь – Лёшка Федотов из города О.; жара адская, горят торфяники, и Москву заволокло дымом. До экзаменов была куча времени, и готовились мы только ночами, когда зной немного отступал. Лёшка был вечерником, лет на семь старше меня, физфаком его заразил какой-то выпускник, с которым они строили бетонку Москва-Саратов. Скоро я стал получать письма от Леры, почти каждый день. Ей пообещали место в пригородной школе. Она помирилась с матерью. Сняла квартиру напротив школы. И вдруг – она испугалась, что никогда не дождётся меня, никогда. Я уже сдал две математики, а Лёшка завалил первую же, но ещё ошивался в университете, попивал «тамянку» и спорил с будущим советским философом как бурсак. То, что я прошёл главный фильтр, нагнало на него окончательную скуку, и он засобирался домой. Я перечитал письмо с «никогда» и сказал, что еду с ним. Потом вместе поступим.
«Спросим: мыши есть?» – фантазировал Лёшка, когда мы отыскали наконец нужную квартиру. Дверь нам открыла востроглазая тётенька. «Нам Валерию Ивановну», – сказал я. «А Лера в деревне, к свадьбе готовится», – сказала тётенька, скушав «Ивановну». «К чьей, может я знаю?» – нашёлся Лёшка. Оказалось, к своей. Потом она скажет, что всё написала мне сразу же, каждый день же писала. Лёшка откровенно радовался и утешал: «Пойдём с тобой в башкирские пещеры – мать родную забудешь!» В пещеры он сходил без меня, подхватил геморрогическую лихарадку, и писал длиннющие письма из больницы, подписываясь коротко и ясно: твой Шизя. Я уехал домой, мы с отцом взялись перестраивать баню, а теперь вот, через тридцать лет, он наконец сказал, что бабы всю жизнь мне испортили. Я мог бы ответить, что это просто его план тогда провалился, но он спал уже, а после мы никогда эту тему не поднимали – я был дед, он прадед, и нам хватало иных забот. Если скорбь и раскаяние служат тому, чтобы исправить прошлое, то я в этом совсем не нуждался.
С Лерой мы увидимся через девять лет. Я буду в городе О. по каким-то делам и друзья-приятели уговорят меня остаться на ночь, сходить к художникам – ставропольское вино будет, «битлы», двойной эппловский альбом. Я остался, и мы пошли. Всё было по плану, но в компании появилась некая В.А., землячка хозяев берлоги. В какой-то момент она подсела ко мне и заявила, что знает обо мне всё. «Цыганка, что ли?» «А Леру хочешь увидеть?» И я вдруг захотел. Они работали вместе, дружили, а больше я пока ничего не хотел слышать. От художников мы возвращались далеко за полночь, в сквере перед нами тормознул милицейский уазик, приятелей ветром сдуло в кусты, а я остался, потому что во мне уже постукивал метроном какого-то невероятного предчувствия, и я считал себя трезвым. «Какой же ты трезвый, если даже убежать не смог», – посмеялись мусора. Я удивился: «Зачем же трезвому от вас бегать?» Короче, заночевал в вытрезвителе. Оправку помню, влажные простыни, правдивые рассказы сокамерников. Выкупать меня пришли в десятом часу. Мы поднялись на второй этаж к начальнику с просьбой не сообщать на мою работу, и он оказался сговорчивым. Даже опохмелил нас, но за это мы ему выступление на коллегии написали, на его взгляд отличное. Выкуп нам вернули натурой, мы пошли выпивать и думать, где взять деньги на мой отъезд. Денег нигде не было, и вдруг зазвонил телефон. «Можете приехать хоть сейчас», – сказала В.А. голосом сводни.
Оказалось, её пришли проведать давние ученики, а она пригласила Леру. На людях мы обнялись, почти не видя друг друга, и сели в разных углах. «За ней скоро заедут», – шепнула В.А.. Через минуту я выбрался из-за стола и пошёл в ванную.
Постоял там, как дурак, помыл руки, ещё постоял, а когда вышел, Леру уже уводили почему-то двое, или второй был из компании. «Так даже лучше пока», – со значением сказала В.А.. Я взял у неё все телефоны, денег на дорогу, и мы тоже отчалили. Едва добрались – звонок: я закрыл кран так, что… в общем, утром я поехал не на вокзал, а снова к В.А., починять водопроводные краны. Она опять пыталась что-то рассказать о Лере, но я прикрыл и этот фонтанчик.О своих приездах я звонил на телефон школы, но они всё равно приходили на свидание вдвоём. «Что ты, тут столько глаз!» – восклицала В.А., а я думал, что она и есть главный соглядатай, куратор всех наших встреч. Лера улыбалась рассеянно и виновато. Обо всех моих публикациях, премиях и некоторых похождениях они знали и без меня, видели оба раза по телевизору, а интервью по радио слушали в учительской, тогда же всем телефонограмма приходила: поддержать цикл «Школа и общество». Прорисовывались разрозненные картинки наших пропущенных лет, может быть, и яркие по отдельности, но, сопоставленные, они тут же одинаково перекрашивались сепией, делались монотонными, жалкими, банально эмигрантскими. Возвращаясь домой ночным поездом, я потихоньку выпивал, ходил курить в тамбур и думал о том, что никакого будущего у нас нет. Нас нет – есть она там и я тут. Онатам – иятут, выстукивали колёса. Стихов я уже не писал, но чужие помнил: «Кому ж нас надо? Кто зажёг два жёлтых лика, два унылых… И вдруг почувствовал смычок, что кто-то взял и кто-то слил их. О, как давно! Сквозь эту тьму скажи одно: ты та ли, та ли? И струны ластились к нему, звеня, но, ластясь, трепетали».
В сентябре В.А. устроила нам свидание у себя в квартире. Я приехал, и она засобиралась по делам. Лера была в скользком каком-то платье, и её пришлось специально придерживать на коленях, пока она снимала мои и свои очки. «Ты научился целоваться?» – спросила она. Я сказал, нет, потянулся к её красиво уложенным волосам – и сдвинул парик. Она поспешила поправить, но я стащил эту нахлобучку и бросил на стол. Спина её выпрямилась, попка превратилась в гладкий валун, оставленный первобытным глетчером, а на меня посмотрела перепуганная тифозная тётка. «Вот здесь у меня ничего нет, – сказала она, – всё отрезано», – и приложила ладонь к левой груди. Я стал целовать её, куда доставал, и она уточнила, что удалили грудь, а сердце на месте. Я положил её на диван и сказал, что всегда помнил о ней. «А я не знаю, что теперь с этим делать», – сказала она. Не знает, как с этим жить, подумал я. Лера засмеялась: «Ты что творишь, я же в колготках». А я стеснялся на неё посмотреть. В неё и входить, наверное, надо было как-то иначе – она помогла бы, так, да – и дальше ох, и захлюпало. Ни продолжать, ни заканчивать я не мог, но выручила В.А., давшая три звонка, прежде чем ворваться. «Он в школу звонил полчаса назад, расходимся, ребята!» Они вышли вдвоём и направились к своей школе, а я захлопнул дверь минут через пять и двинул в сторону проспекта. Шёл и думал о своей первой и последней любви. Хотя, первая, последняя – при чём тут это? Каждая любовь переживается как вечная, но и кончается сразу – ох, и… Или вообще без вздоха. Больше мы не встречались и не созванивались.
Когда Лера покончила с собой, выяснилось, сколько вокруг нас было доброхотов. Они знали о ней столько ненужных им подробностей, о которых я и понятия не имел. Я позвонил сводне, она подтвердила известие и сказала, чтобы я приезжал к ней, и мы сходим на могилу. Я не приехал и могилы не видел. Сейчас уверен только в одном: когда-то я отвлёк Леру от суицида, а через десять лет – подтолкнул. С этим живу, а она смотрит с небес, и я не знаю, как она смотрит.
Поющая половица
К весне дед совсем ослабел.
По морозцу он еще выходил во двор, долго шел, подволакивая больную правую ногу, от крыльца к лапасу, а Валерка сбрасывал сверху пласты сена, дымившие сухой травяной пылью, и кричал ему:
– Дешк, ну куда ты? Я сам, лежи иди!
Дед слабо взмахивал рукой, подходил и тоже брал вилы. Лицо его заливал пот, он часто мигал белыми ресницами, и капли соскальзывали, минуя ввалившиеся щеки, застревали в клочкастой щетине, в туго завязанном у подбородка треухе. Казалось, дед плакал не переставая, и Валерка не знал, что еще говорить ему.
– Лерка, сынок, – тихо выдыхал дед, и слова его гасли в шорохе сена.
Валерка спрыгивал с лапаса, торопясь, растрясывал пласты, нес потом сено через сарай овечкам, а дед передвигался следом и подбирал на опущенные вилы обтрусившиеся былинки.
– Дешк, все! Пошли, – звал Валерка, швыряя в угол свои вилы.
– Не, стой… погоди, – бормотал дед, – найди-ка пролвочку…
Валерка находил вязальную проволоку, притягивал, нетерпеливо загибая концы, какую-нибудь жердочку в ограде, а когда заканчивал, оказывалось, что дед и не смотрел за ним. Отвернувшись и уронив вилы, он плакал, и тряслись в просторных рукавах полушубка его рукавицы.