Зимние каникулы
Шрифт:
И в самом деле, помогло. Поначалу он все реже и реже вспоминал о монахе, потом и вовсе выбросил его из головы. И миновало, вероятно, месяца два, а он и думать о нем позабыл — и во сне, и наяву. Но в один прекрасный день, без всяких предчувствий, он перевернул листок календаря — и монах оказался на месте. С тех пор он чаще стал его посещать. Особенно если взгляд его падал на календарь. Все, что являлось календарем, с этих пор словно оказывалось связанным со всем, что являлось монахом, — одно приклеилось к другому, точно две карамельки в пакетике, согревшиеся в кармане: все, что было связано с календарем, напоминало ему о монахе, а все, что было связано с монахами, церковью, алтарем и тому подобным, приводило к календарю и к монаху. Стоило встретить похоронную процессию — и на тебе, монах! Попадался на глаза в книжной витрине «Сельскохозяйственный календарь» — и опять монах. Если, пока он ждал в приемной подписи начальника, взгляд его случайно падал на стенной календарь, или просто на стенные часы, или даже на барометр, то мгновенно возникал монах. Во сне, правда, он стал являться реже, но зато через более правильные, почти определенные промежутки. И ему казалось, будто он уже точно предчувствует очередной ночной визит, точно
Некоторое время так и шло. Но тут в действие вступает логика — та самая чертова логика, которая возникает ради того, чтобы в конце концов испортить то, что не удалось погубить алогичности: теперь он по утрам больше не задумывался над тем, видел он во сне монаха или нет, и больше этому не радовался — ему стало безразлично. Он понял, что между «Я видел монаха» и «Я монаха не видел» разница заключается лишь в «да» и «нет», поскольку в обоих случаях слово «монах» присутствует неизменно. Он вспоминал, что прежде, бывало, бреясь, он наивно радовался при мысли «Смотри-ка, я его не видел!» или «Смотри-ка, я о нем не думал!», и горько теперь усмехался: «Насколько же глуп ты был, братец! Ведь думать о том, что ты не видел монаха, и означает, что ты о нем думал!» Это скептическое напоминание мгновенно сокрушало все: «Подумать только! Словно какой-то метастаз монаха, ибо хочешь не хочешь, во сне или наяву, днем или ночью — монах тут как тут!» И ему вдруг стало ясно, что все это время, с самого начала, и в период следствия, и всю пору до появления фатального листочка в календаре, монах, невидимый, продолжал существовать, где-то здесь, за занавеской. И однажды утром, бреясь, он замер и крикнул, стоя в одиночестве посреди пустынной белоснежной ванной комнаты: «Ох, если б забыть, только б забыть!..» Он несколько раз провел лезвием по щеке и опять застыл. «Но что есть забвение? И как может человек быть совсем спокоен? Даже если это спокойствие наступит, откуда знать, полное ли оно, это забвение, окончательное или только временное? На основании чего я с уверенностью могу считать, что однажды какая-нибудь случайная встреча, пустяк — что угодно! — неожиданно, и тем сильнее, вновь не пробудит мысль о нем?» Он положил бритву на холодное молочное стекло над умывальником, не сводя взгляда со своего осунувшегося лица с глубоко запавшими глазами, и произнес вслух, обращаясь к зеркалу:
— Нет мне спасения! — И от звука собственного голоса у него пошли мурашки по спине.
Но человек — силен. Человек — существо выносливое, упрямое, живучее. Человека так просто не возьмешь. И он попытался защищаться с помощью той самой «логики», которая все погубила. Он рассуждал: по сути дела, «думать о монахе» не совсем то же самое, что «думать о своей мысли о монахе»; правда, на первый взгляд это может показаться одинаковым, но это вовсе не одно и то же: тут есть маленький нюанс! В первом случае монах есть нечто, что стоит надо мною, нечто, что терроризирует меня, нечто, что владеет мною, повелевает; тут хозяин он, я лишь повинуюсь. Во втором же случае, наоборот, он подчинен мне, он мне повинуется, повинуется моей мысли. Здесь еще по-прежнему хозяин я! «Да, я хозяин!» — произнес он громко, опять глядя в зеркало.
Вот так, и это был шанс. Еще один шанс. Может быть, последний. И человек действительно пришел в себя и приободрился. Постепенно к нему возвратилась воля к жизни. Когда светило солнце, он отправлялся на прогулку в зоопарк. И даже вес его увеличился на несколько килограммов, а это был несомненно благоприятный, весьма благоприятный признак. С тех пор он стал регулярно взвешиваться, каждую субботу. И думал о монахе без тревоги, без всякого душевного волнения, почти равнодушно. «Со временем все выветрится», — внушал он себе. И благодаря именно тому факту, что монах перестал что-либо значить, само собою стало так, что он все реже думал о нем. «Это как у влюбленных: стоит только убедиться, стоит уловить первые признаки взаимности, как немедленно начинаешь воображать, позволяешь себе роскошь уже не так часто о ней думать, даешь себе немного отдохнуть от нее. И во всем так. Всегда главное — кто сильнее. Кто сильнее — тот хозяин: ты или она, ты или монах».
Как-то в субботу он правил на ремне бритву в ванной — и вдруг услыхал свой собственный свист. «Давненько я не свистел», — подумал он. А после полудня отправился в кино. Глупости все это! Примитивная лирика, томление духа, чушь собачья! Достойная девчонок из кондитерской или парикмахерш. Вечером, когда он раздевался перед сном, какой-то предмет выпал у него из кармана и упал на коврик перед кроватью. Он нагнулся — это был талон автоматических весов. Он разглядывал его с немалым удовольствием — вес возрастал. Лукавая улыбка появилась у него на лице, и он потер руки: «Теперь, кажется, я и в самом деле от него избавился».
Однако той же ночью он опять его увидел. Монах как будто похудел. И кисло ухмылялся, подмигивая левым глазом и грозя пальцем: «Ошибаешься, мой друг, ошибаешься! Хочешь не хочешь — а я в тебе. И ты никогда не сумеешь удалить меня из своей души!»
И тут — тут уже в самом деле не было больше никаких шансов.
1955
Перевод А. Романенко.
ВОСТОЧНЫЙ МУДРЕЦ
В научной экспедиции профессора Робине долго ожидали ответа от мудрого Салеба Хакима Шешама. И ответ этот наконец пришел. Он гласил:
«Дорогому брату и премудрому господину, познавателю французских великих школ и мудрейших наук, от меня, Салеба Хакима Шешама, муфтия Момкир-Ахиба, привет и уважение.
Я получил, дорогой брат и почитаемый господин, то послание, что ты отправил ко мне со своими помощниками и сотрудниками, которые благополучно прибыли в наши края после четырнадцати дней пути через пустыню в сопровождении наших людей, которых мы выслали им навстречу с верблюдами и мулами, дабы на рубеже пустыни те встретили их и счастливо к нам доставили. Я прочитал все, о чем ты пишешь в своей грамоте, и вот сел отвечать тебе.
Твои слова о том, что страна наша малоизвестна и неизучена и что о ней нет никаких сведений, а ты бы лично с охотой сюда
приехал, дабы ее изучить и исследовать, весьма меня радуют. Приезжай же, дорогой брат! Ты будешь дорогим гостем в домах моих, ты найдешь мягкие подушки в садах моих и беседках, и уже в нетерпении перебирают копытами мои мулы и верблюды, которым предстоит пронести тебя по путям твоим. А пока же отвечаю тебе по порядку и без спешки, насколько сумею и смогу, обо всем, что милое твое сердце желает знать о нашей стране и о ее народе — и о временах минувших, и о животных и растениях, и обо всем ином, живом ли, мертвом ли, что в ней есть.Что касается, как ты пишешь, истории — то этого, дорогой брат, у нас нет. Это такое дело а-ля франка, которое в наших краях неведомо. Я о ней немного знаю только по слухам: слыхал от путников, в местах далеких побывавших, что такие вещи существуют во Франции и в других Европах, но опять же чистосердечно тебе скажу, что у нас такого не водится и никогда не водилось.
Спрашиваешь ты меня о событиях минувших и временах давних, что в них происходило и достопримечательного случалось; отвечу тебе: происходило, дорогой брат, всякое, бывало и так и эдак, туда и сюда, но чтоб случалось что-либо — увы, ничего. С незапамятных времен все было, как и поныне. Так рассказывают старики, соответственно тому, что в детстве запомнили и сами слыхали от своих родителей. Неверно, говорят они, будто мир старится и меняется: испокон веку, говорят, и сто лет назад, и десять раз по сто, все обстояло точно так же. И тогда тоже были молодые и старые, и тогда тоже одни уезжали, а другие приезжали, и тогда тоже прорастали и поднимались молодые деревья, а старые падали. По утрам вставало солнце, а по вечерам опускалось, зимою стояла зима, а летом — лето, именно так, как и нынче. Жили, умирали люди, а потом появлялись другие, которые тоже жили и умирали, и всегда было так, без перерыва. Но чтоб случалось что-либо, то ничего. Потому нынче люди ничего и не ждут. Не знаю, может быть, когда-то, в давние времена, и ожидали, будто что-либо случится, — так по крайней мере говорится в одной нашей повести. Ждали и ждали, а когда увидели, что ничего не случится, должно быть, и надоело им ждать. Как бы там ни было, только ныне у нас никто ничего и не ожидает.
Спрашиваешь ты, как люди в минувшие времена жили и чем занимались. Признаюсь тебе, ответить на это мне одновременно и тяжко и легко. Как же тебе сказать? Впрочем, сказать только и можно: вертелись, крутились, садились, ложились и вставали, женились и выходили замуж, рожали от себя других — и в конце концов неизбежно умирали. И так все чередом, одни на смену другим, как у колодца. Окапывали свою кукурузу и поливали свои сады, а приустав, усаживались на пороге перед домом на солнышке или, если оно слишком припекало, в саду. В радости радовались, в горе горевали. Кто-то был счастлив, а кто-то нет. Конечно, больше было тех, кто нет, нежели тех, кто да. А иные и да, и нет. А кто-то да, а все-таки как-то и нет. А кое-кто нет, а опять же как-то выходило, что да. Но об этом трудно сказать что-либо верное. Ибо, по нашим обычаям, есть вещи, о которых считается нехорошо или не полагается самому о себе говорить, и такие вещи всегда только или другие о нас, или мы о других говорим. Так, например, не водится у нас, чтобы герой сам о себе толковал, какой он герой, или, скажем, чтобы женщина, которая отдается в комнатах или под кустом, сама себя называла гулящей. Вот так обстоит дело и со счастьем: это тоже такая вещь, о которой только в отношении других и можешь сказать. Поэтому на нашем языке и нельзя сказать «я счастлив», но только «ты счастлив» или «он счастлив», и из этих двух фраз выбирай. Некий путник, который когда-то давно побывал у нас, растерянно качал головой, когда мы разъясняли ему эту особенность нашего языка. «Гм, это признак того, что с вами неладно», — отвечал он. Однако наши старики и мудрые люди полагают, что не прав он был, ибо так всюду по всему свету, где живут люди, и что людской породе сие вообще свойственно. Следовательно, вот так люди жили. Что еще тебе сказать? Зимою они спасались от холода, а летом укрывались от зноя и от мух, жаждали и искали воду и закрывали глаза ладонями от песков пустыни. С радостью и с песнями плясали и новорожденных младенцев пеленали (а после многие из них о том жалели), в печали горевали и причитали, с воплями хоронили тех, кто либо от хвори, либо от раны неисцелимой, либо от старости, либо по иной какой причине погибал. И наконец, всегда и без исключения умирали и сами. Вот так бывало. Но опять-таки, говорю тебе, ничего не случалось. «Но ведь не веками же они вот так только на пороге сидели, валялись в постели да умирали!» — возразил мне намедни твой юный помощник, тот юркий, с тонкими усиками и стеклышками, на серебряной проволочке за ухо зацепленными. «Ну конечно, нет, само собой разумеется, что нет», — возразил ему я. Ясное дело, не всегда они только отлеживались да на перинах возились. Отбивались, оборонялись, как могли и умели, чтоб прожить, прикидывали, чтоб вышло получше, а не оказалось бы похуже. Подчас, известное дело, и маялись, мучились, терзались. И страждали, крепко страждали. Иногда до невыносимости. И страдание их порой становилось настолько огромным, что они теряли от него рассудок, и тогда уже не перед домом на солнышке или в саду в прохладе посиживали, но от боли великой на обнаженные сабли голой грудью кидались, сами себе жилы в запястьях перерезали или же очертя голову в колодцы сигали. И сам, надо полагать, знаешь — так и по сей день бывает.
А временами — и такое бывало! — налетали иноплеменные орды, и они кое-как оборонялись и защищались, и при том и те и другие гибли. А когда наши инородные племена нападали, то те, другие, опять-таки оборонялись и защищались, и с обеих сторон люди гибли. И те и другие считали себя правыми, полагая, будто только на их стороне истина. Разница была лишь в том, что наши в самом деле были правыми и что их истина в самом деле была истиной, в то время как другие только так думали. Но поскольку и те, другие, твердо полагали, что именно они на самом деле правы и что их истина подлинная, а наши только так думают, то настоящего и длительного мира никогда не было. И оттого они взаимно истребляли друг друга, сажали друг друга на кол, у живых вырывали сердце или заживо сдирали кожу или даже маленькими кривыми ножичками отрезали веки и тут же в пыль на дорогу их швыряли, и те падали, словно выплюнутые шкурки красноватых мелких слив.