Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зимние каникулы
Шрифт:

— Кто по профессии?

— Журналист, господин капитан.

— Гм, журналист. Ну и что ты умеешь делать?

Я опять пожал плечами.

— Коли журналист, значит, грамотный.

Я не сказал, что одно не обязательно является следствием другого, и опять пожал плечами.

— Ну хорошо, оставайся тут, в штабе, все равно у нас нет писаря.

На следующий день младший унтер-офицер Вуядин обрел в моем лице верного помощника в графлении бумаги. Мы расчерчивали листы от зари до зари, неутомимо, беспощадно, со спартанской выносливостью. С моим приходом унтер словно ожил. Иногда после нескольких часов сравнительно немногословной работы он прерывался, вставал и, расставив ноги, потягивался так, что трещали суставы, при этом еще всласть крякал, будто хотел обхватить руками весь мир. Потребность физического напряжения изменяла ход его мысли, порой в самом неожиданном направлении. Ему приходило в

голову, например, следующее:

— Как ты думаешь, может, нам передислоцировать канцелярию в заднюю комнату?

— Ну-у-у… Не знаю… — блеяла за меня консервативная лень. Кроме того, задняя комната, насколько я мог судить, не давала нам никаких преимуществ по сравнению с той, где мы располагались. — Она захламлена, там стены грязные, — находил я удачные контрдоводы.

— Ничего страшного, побелим. Известка есть, возьмем двух солдат — и будет порядок.

— …да и стекло там разбито, — добавлял я.

— Об этом не беспокойся, вставим картон — и будет — о-го-го! Как игрушка!

Он брал рулетку и уходил в заднюю комнату измерять ее. Я ждал с опаской. Возвращался он хмурый.

— Черт побери, слишком мала, не поместятся столы, кровать и шкаф!

Мрачный садился на кровать. У меня было такое ощущение, словно и я повинен в том, что задняя комната убоялась сомнений и уменьшилась в объеме. Я равнодушно поглядывал в окно. Вуядин вскакивал, хватал рулетку и опять уходил измерять комнату, не иначе, что-то новое пришло ему в голову. Возвращался бодрым шагом, сияющий.

— Порядок! Все уместится, только, когда будем открывать шкаф, придется отодвигать стул. Но ведь шкафу и положено стоять закрытым. — И сразу же за дело, к окну: — Эй вы, двое, топайте сюда, да побыстрей!..

Грохот башмаков по лестнице, бренчание ведер. Разводят известь, белят комнату, прибивают жесть или картон к оконной раме. В чистую, еще сырую комнату переносят жестяную печку, громоздят столы, шкаф, кровать, набивают дровами и неимоверно накаляют печь, чтобы поскорее просохли стены. Все недоделки драпируются прямо-таки с непозволительной роскошью новыми одеялами со склада. Ими покрывают столы, наполовину занавешивают, чтобы не дуло, окно, над дверью вешают нечто напоминающее шторы, на дыры в полу одеяла набрасываются вместо ковров. А несколько раз сложенное одеяло превращает солдатский стул в удобное кресло.

Или вдруг ни с того ни с сего ему приходит в голову:

— Ей-богу, лампа что-то мигает и коптит, черт бы ее побрал! Наверняка засорилась, мигает, ведь правда?

Я вроде бы теряюсь:

— Как она может коптить, если вообще не горит!

— Ну и мудрец! Ну, писатель! Я и сам вижу, что сейчас она не коптит, не слепой! Но когда ее зажигают, коптит.

И принимается разбирать лампу, протирает зеркальце отражателя, все части промывает или старательно смачивает в керосине, потом с удовольствием разглядывает дело рук своих.

— Взгляни-ка теперь! Как солнце, верно?!

Двое младших унтер-офицеров водили солдат на работы. Копали глубокий и широкий ров, вроде для того, чтобы не прошли танки; рыли под наблюдением капитана и на его ответственность, согласно чертежам, которые он хранил у себя и над которыми частенько ломал голову. Ров извивался, то ли потому, что так было предусмотрено в чертежах, то ли по иной причине — этого нам не дано было знать, — в одном месте он сужался, в другом расширялся, как удав, когда сквозь его тело проходит пища, глубина тоже была разная. Поуже и мельче ров был там, где натыкались на скалу, и, наоборот, в мягкой почве все с лихвой восполнялось — копали глубже и шире предусмотренного. Спрятавшись от ветра в глубокой части рва, солдаты отдыхали, опираясь на лопаты, поглядывали вокруг и говорили с усмешкой — наверно, про танки: «Если здесь пойдут, хана им, это уж как пить дать!»

Отслужить в рабочем батальоне полагалось два месяца, люди к нам прибывали отовсюду и всех возрастов, разных профессий, общественного положения, некоторые — с противоположного конца страны; тут были: мясник из Воеводины, говоривший только по-венгерски, македонец, торговавший бозой[46], были из окрестных сел: усатый хмурый мужчина с неслабеющим выражением незащищенности в глазах, какая бывает у приморцев, когда они напуганы или обеспокоены, вихрастый ученик жестянщика из Сплита и коммивояжер из Паннонии с золотыми зубами и значком — эдельвейсом — на зеленой шляпе. По вечерам, лежа на соломе, венгр-мясник пиликал на губной гармошке, коммивояжер рассказывал сальные истории, приморцы же держались особняком, тешили друг друга тем, что сдержанно жаловались на свою судьбу, говорили о работе, о не подготовленных к зиме полях, о незавершенных делах, оставшихся дома.

Ров постепенно удлинялся. Кое-где вместо нашей траншеи или

вдоль нее устанавливали рядами странные препятствия, сделанные из армированного бетона, — четырехгранные пирамиды, выше человеческого роста, которые, как их ни опрокидывай, представляли собой одну и ту же фигуру. Угловатым чудищам (теперь уж не припомню, называли их, кажется, «ежами») приписывалось невероятное действие в обороне — уверовали в это легко, даже охотно, очевидно из-за необычного вида и «неопрокидываемости» «ежей», которая забавляла и раззадоривала простодушных людей. Не знаю почему, но эти «ежи» напоминали мне картинки, висевшие обычно в провинциальных парикмахерских, на которых благодаря оптическому обману, смотря откуда считать, можно было увидеть девять или десять кубиков. Подрядчики, по секретным чертежам изготовлявшие «ежи», привозили их раз или два в неделю на грузовиках; это были единственные гражданские лица, которых мы видели.

Иногда в штаб батальона проникал слух (непонятно, кто его приносил) о предстоящей инспекции командира полка. Все принимались бегать и чистить, что ни попадалось под руку. Разумеется, такого внезапного визита ни разу не последовало. Вместо этого неожиданно являлись с проверкой два майора. Машина, на которой они приезжали, сразу возвращалась в Бенковац, поскольку находилась в распоряжении командира полка, и моим уделом было доставлять их на своем «николдобе» на объекты, а вечером отвозить в Бенковац. Чтобы хоть как-то отблагодарить меня, они нахваливали машину: «Видит бог, хороший у вас драндулет». Крестьяне, сидевшие под шелковицей, тут же подхватывали: «Да-а-а! Хорош, ничего не скажешь. Наилучшая модель, и по дороге, и по целине идет, где хочешь, одно слово — коза». Они еще долго вели этот разговор, бравируя друг перед другом знанием специальных терминов, оценивали шины, пробовали рессоры, до бесконечности мололи языками.

Один майор был толст, и казалось, будто живот его получил повышение и вполне соответствовал подполковничьему чину; этот майор бывал добродушен или важен, в зависимости от ситуации. Другой был долговяз, подтянут, с чистым, прямо-таки белоснежным подворотничком, выглядывавшим из-под френча, лысоват, с живыми глазами, свидетельствовавшими о его остроумии. Кипенный подворотничок почему-то мешал мне избавиться от ощущения, что он, несмотря на этот свежий подворотничок, надел френч на голое тело, без нижней рубашки, а сапоги на босу ногу. Он смотрел на меня без всякой симпатии, пока из обращения ко мне Зарича «эй, журналист!» не узнал о моем «высоком положении в обществе». И тут он переменился, стал любезен, острил и разговаривал со мной не как майор с рядовым, а как интеллигент с себе равным. Прежде чем сесть за стол, спросил, где можно вымыть руки, а когда я повел его туда, где это можно было кое-как сделать, к старой бочке из-под бензина, в которой мы держали воду, майор поинтересовался, проявляя внимание к моим мнимым интеллектуальным мукам, каково мне проводить вечера в обществе Зарича, и даже посочувствовал.

— О чем, скажите на милость, можно с ним говорить? Не обсуждаете же вы восточные проблемы! — добавил он, иронизируя, с ноткой благосклонности. Пока майор мыл руки, я вспомнил, где видел его: на одном из учений или военных сборов он, рассвирепев, ударил солдата ногой в живот, правда, тогда он был капитаном, а солдат был цыган и будто бы украл одеяло со склада части, которой капитан командовал.

Холода прижимали все сильнее, рабочий день становился короче, а пейзаж — еще скучнее и однообразнее. Серые скалы, серое небо, отсутствие леса — все создавало впечатление обнаженности. От местных жителей я узнал, что оскудение началось еще во времена господства Венеции; очевидно, это так, но я имел возможность убедиться, что подлинная причина нынешнего состояния невероятной опустошенности крылась прежде всего в «дендрофобии» жителей этих краев. Никто тут деревьев не жалел, не любил. Кроме потребностей в заготовках дров и строительных материалов, всегда находилась сотня веских причин свалить какое-нибудь дерево: или на жердь, или к Рождеству для вертела, или на древко знамени, на оглоблю, или потому, что притягивает молнию, затеняет капусту, или — ветер из-за него задувает на гумно, а оно мешает, скребет ветвями по крыше дома, да и корни пробились в колодец. В конце концов, для того, чтобы посадить другое, более полезное, плодоносящее дерево, которое никогда не посадят, а если и посадят, то от него ни пользы, ни вреда лет тридцать. Меня удивило, до какой степени эти люди не восприимчивы к красоте дерева. Если вам попадалось какое-нибудь на пути, то неминуемо это была дикая шелковица или вяз, в лучшем случае — тутовое дерево. Я видел, как срубили каштан только потому, что он не приносил пользы, лучше, говорили, грецкий орех, мол, дает плоды, но, когда речь заходила о вязе или о дикой шелковице, рассудительности не хватало.

Поделиться с друзьями: