Зимние каникулы
Шрифт:
Около часу пополудни домовина была готова. Склонив набок голову, Ичан смотрел на нее, извлекая из рубанка лезвие — без единого слова самоодобрения; однако другие — те, что сидели у стенки и покуривали, — одобряли рук его дело: «Кому ж, как не ему!» То ли потому, что он не решился вовсе его переделать, то ли потому, что не удалось долгое дело затеять, Ичан ограничился тем, что укоротил ящик и несколько сузил, так что он в основном сохранил, в уменьшенном размере, форму и общий вид той упаковки, от которой произошел, и был похож на нее, как жеребенок на кобылу.
— Ну во-о-от, теперь обедать пора, — сказал он и, собрав инструмент, пошел домой.
— А когда хоронить будем? — в спину ему поинтересовался шьор Карло.
— Когда? А где телега, где лошади, где выкопана могила?
— Но все это можно сделать после полудня! — настаивал шьор Карло.
— Да-а-а… Где ж это так! Теперь день короткий, пока пообедаешь,
Горожанам скрепя сердце пришлось с ним согласиться. Чтобы как-то заполнить эту непредвиденно возникшую дыру во времени, Анита с Лизеттой подвигли мужчин и детей на прощание с попадьей путем прохода перед гробом; таким образом, всем не надо будет провожать на кладбище. Видошичам сообщили, что старая женщина умерла и что, если они хотят, могут прийти («Хотя такие, каковы они есть, такого внимания недостойны»). Голобы — следует признать — пришли сами, едва узнав о случившемся. Принимая во внимание молодежь — Лину и обоих младших Голобов, — дело вполне могло выглядеть прилично.
Когда вся предварительная подготовка была завершена, Анита с Лизеттой отправились приводить себя в порядок. Открыв чемодан, вынули завернутые в бумагу туфли из кожи антилопы, намазались и причесались, взяли по чистому платочку — из тех маленьких, столь необходимых женщинам платочков с обилием кружев и весьма скромным количеством ткани, которые, собственно, ни для чего иного и не предназначены, кроме как мять их в руках да символически утирать глаза. Приятным сюрпризом для них стало возвращение из Задара Моричей. Заметили и Видошичей, приближавшихся по дороге, следовательно, все складывалось даже лучше, чем они предполагали. Удовольствие, которое это им доставило, они восприняли как вознаграждение за свои усилия.
Они вошли тихо, на секунду-другую задержались у порога, сложив на животе руки, в которых были сумки, и созерцая всю эту картину словно бы снаружи, объективно, едва ли не с любопытством, словно это не было их рук дело. (И в самом деле, старая попадья во всем этом очень мало принимала участия: разве что, перебирая зелень, несколько наклонила голову вбок, на плечо, и руку с ножом опустила на колени. Да и то малое, что она со своей стороны предприняла, сделала вовсе не намеренно, случайно: у нее вообще была склонность поздним утром немножко вздремнуть, и будь у нее какая-нибудь мелкая мыслишка, какая-нибудь забота, которая поддерживала бы в ней нить бодрствования, не позволяя целиком отдаться дремоте — молоко на плите, которое могло выкипеть, или женщины, которые часами перебирают шерсть в соседней комнате и за которыми надо присматривать, как бы они чего-либо не сперли, — то старая и вовсе не позволила бы этой нити прерваться и дремоте обмануть ее настолько, чтобы это стало непоправимым.) Итак, они оставались у двери столько времени, сколько потребовалось бы человеку, чтоб сосчитать до четырнадцати. Затем вытащили из сумочек платочки, едва слышно щелкнув замками, сумочки эти заперли и вполне пристойно высморкались. Выглядело бы неприлично, если б по столь старой и почти совсем чужой особе они утирали слезы или даже держали платочки под носом; но высморкаться — хотя бы это сделать мы обязаны для любого человеческого существа нашего звания. Затем они покинули свое место у порога и обошли гроб, а обойдя — вновь замерли на секунду в ногах, перекрестились каждая своим крестиком и вышли.
Все совершилось чинно, как полагается — так, как это было сделано, когда тело убитого префекта Задара было выставлено для прощания в префектуре и весь город выражал свое соболезнование таким прощанием; конечно, тогда это было гораздо более торжественно и блестяще. Но для села — да и в нынешней ситуации — много уже и такого прощания… За женщинами, следуя их примеру, то же самое исполнили (правда, несколько проще) и мужчины.
Выйдя, они некоторое время стояли внизу перед домом, беседуя с Видошичами, которые словно мимоходом сообщили, что написали заявление с просьбой о выезде в Италию и со дня на день ожидают решения. Потом Видошичи простились и ушли: она — со своим канареечным джемпером на руке, слегка покачивая бедрами, он — покусывая соломинку, подхваченную мимоходом.
Перед наступлением вечера шьор Карло, Эрнесто и Морич вновь отправились наверх, в жилище попадьи, и просидели в разговоре у окна полчаса, как бы проводя некую сокращенную литургию, с Ичаном они договорились, что Вайка и Митра будут бодрствовать возле покойницы. Спустя некоторое время одна за другой стали подползать и еще женщины из села, и как бы завязались настоящие посиделки. В кухне ребятишки кололи на полу пригоршню грецких орехов, которые взрослые нашли в комнате-амбаре и отдали им, как бы на помин души. После долгих потрескиваний в конце концов вылупилась лишь жалкая горсточка ядрышек — орехи были старые
и пустые, подаренные попадье еще в позапрошлом году и тщательно оберегавшиеся ею до самой кончины (к сокрушению собственного ее живота, иногда яростно урчавшего от поста).Морич ушел пораньше, устав с дороги. И шьор Карло с Эрнесто отправились было на отдых. Но допустили ошибку, окликнув Ичана.
— Значит, завтра утром, если бог даст, похороним ее?
Ичан покрутил головой в той своей своеобразной манере, которая так обескураживала горожан.
— Хм… дай бог, только сомневаюсь я. Трудно сейчас лошадь с телегой найти. Если б весной у меня мой не пал, то искать бы не понадобилось…
— Как же, так она и останется непогребенной?.. — с некоторой нервозностью вмешался Эрнесто.
— Ух! Как это — непогребенной? Господь с вами! Грех такое и говорить! Крещеная душа — и непогребенной? Где ж такое видано и слыхано!..
— Но никто ж и пальцем не шевелит. Интересно, кто бы обо всем позаботился, если б мы здесь не оказались.
— Как-нибудь обошлось бы — у нас до сих пор люди непогребенными не оставались.
— Ладно, ладно, завтра поглядим! — примиряюще вмешался шьор Карло.
— Поглядим, поглядим, если будем живы, вот и я говорю. Доброй ночи!..
XIX
Сон их разлетелся вдребезги. Эрнесто пошел провожать шьора Карло до «новой школы».
— Che paesi, che paesi![83] — вздохнул шьор Карло. Мыслями своими он был в Альто Адидже. — Кто их тут поймет!
Они прошли еще раза два вниз-вверх, провожая друг друга, затем простились и каждый отправился к себе. Эрнесто — благословенный характер! — скоро заснул. А шьор Карло долго ворочался в постели, размышляя. Итак, вот уже третий день на носу (со дня смерти — пятый), а по-прежнему полная неизвестность, каким образом и когда опустят ее в землю! Его долго тревожили думы об этой истории, в которую они неосторожно встряли, но в конце концов все-таки сморил полусон, в котором перемежались реальные события дня и смутные сновидения. И в этом полусне вырастала до гигантских размеров мысль о непогребенной попадье и сама она, эта мертвая старуха, становилась олицетворением невероятного, тупого упрямства.
«Какого черта мы влезли в это дело? — укорял себя шьор Карло. — Именно мы, которые, точно иностранцы, не имеем к ней ровным счетом никакого отношения, да и познакомились-то с ней всего два месяца назад!..» Теперь ему стало ясно, что это крестьяне, по своему хитрому, подлому обычаю, вовлекли их в дело, которое (они это заранее прекрасно знали!) невыполнимо и от которого сами они именно поэтому всячески уклонялись. А тот, кто в него встрял, тот, выходит, обязался сделать то, что по сути сделать невозможно. И никто из этих проклятых крестьян даже пальцем не пошевелил! Посиживают себе в стороне, медленно, не спеша беседуют, поплевывают, наблюдают, как другие суетятся, сколачивают гроб, кладут тело на стол. Лицемерно ужасаются и крестятся при твоих словах: «Нехорошо даже такое произносить — не дать погребения крещеному христианину, господи помилуй!» И никто не шевелится, все ждут, пока кто-нибудь другой все сделает. Может, даже — кто знает? — под маской своего простодушия злорадно радуются, потирают про себя руки — вот, дескать, горожане влипли! И вновь возвращался к мысли о том, что было бы, если б нас здесь не оказалось, если б мы не пришли в Смилевцы… Кто бы ее тогда похоронил? И оживала новая фантастическая картина: крестьяне оставили мертвую старуху в доме — вековать на этом стуле, в очках на носу и с зеленью на коленях. Сквозь нее из пола прорастает трава, а они украдкой пробираются в дом, чтобы чем-нибудь поживиться, унести, что попадет под руку — ставни с окон, деревянные поделки, дверные засовы, — осторожно огибают тело, которое сидит за столом, и стараются только не коснуться его, не повалить невзначай, чтоб не пришлось поднимать и опять усаживать на стул. И вот так мало-помалу они унесли все, раскрыли кровлю, источили дом, словно термиты, а после уже входят в него только затем, чтобы справить в углу нужду (ибо крестьяне — в этом он имел случай убедиться — в ненастную погоду предпочитают устраиваться для этого в закрытом помещении, в брошенном или сгоревшем доме). А она продолжает сидеть на своем стуле, распадаясь, в очках на курносом носу голого черепа…
Лишь на рассвете его сморил сон — тяжелый, не дающий отдыха.
Анита с Лизеттой сидели вдвоем перед очагом долго после того, как уснул Эрнесто, толкуя о своих делах — их заботы не мучили, они свою часть сделали, долг выполнили. Но когда среди ночи из дома попадьи раздалось не то пение, не то плач (женщины, бодрствовавшие возле покойницы, обнаружили четверть старого прокисшего вина, поднесенного попадье еще осенью, которое она очень экономно расходовала и в качестве уксуса и в качестве вина, и упились), горожанок охватила безысходная тоска.