Зимние каникулы
Шрифт:
Ибо федерал любил могучую историю. Он любил иметь перед собой нечто реальное, видимое, осязаемое, доступное органам чувств, нечто, что подстегивает воображение. И было, конечно, желательно, чтобы это видимое и осязаемое оказалось по возможности еще и прекрасным; в этом случае, с его точки зрения, история превращалась в историю культуры. Ему казалось, что эта история, которой здесь все насыщено, все эти турки, сарацины, авары, норманны, готы и кельты, все эти местные государи, местные династии, все эти приоры, городские бальи, епископы, капитаны, княгини-аббатисы, городские собрания, церковные соборы и съезды аристократии — все это сидит на ветках до самых облаков и все это — чудесная и волнующая сказка, но что нечто подобное можно было б рассказывать, если б некогда здесь существовали инки или самоеды на своих запряженных оленями санках. И что вся эта повесть хороша и может удовлетворять лишь до тех пор, пока человек хочет ее принимать, но что в равной же мере можно ей и не поверить, и
Эти свои раздумья федерал изложил в том духе, что, как ему кажется, вся история этого края и этого народа заключается in non existentibus:[72] в какой-то летописи, бесследно исчезнувшей, в каких-то записях, которые оказались апокрифическими, в каком-то архиве, который сгорел, в каких-то грамотах, которые сделались невозможными для прочтения, в каких-то соборах, которые никогда не состоялись, в каких-то сооружениях, которые разрушили авары, и других, которые разрушили турки, в каких-то художественных ценностях, которые похитили Наполеон, Австрия, Италия, в каких-то лесах, которые уничтожила Венеция, в каких-то парусниках, которые проглотили пароходы, и так далее. Поэтому федерал и подхватил столь жадно в этой пустынной местности тополя Богдани, с которых призывали к молитве… Под несколько более критическим взглядом, следовательно, вся эта история рассыпается, и ничего не остается, ровным счетом ничего, кроме этой голой и весьма неутешительной реальности, кроме этих желтых людей с опухшими глазами, людей, которые еще едят деревянными ложками и равнодушно смотрят на мчащийся автомобиль, кроме этих женщин с низким, как у самоедок, лбом, которые, сидя на пороге своих жилищ, ищут друг у друга в головах.
И когда недавно, на похоронах префекта, убитого ribell’ами[73] в тот самый миг, когда он нес луч просвещения в эту глушь, торжественно открывая La Casa del Fascio Ordelafo Vucassinovich[74] в Доне Оглодже, он размышлял о том, как это племя вот отвергает и этот, вероятно, последний шанс вступить в семью культурных народов, то никак не мог понять странную и в своей наивности трогательную пропаганду ribell’ов будто они все это и творят именно потому, что с них хватнных книит и готов, и аваров, и турок, и потонувших парусников, и сведенных лесов, и сожжег, что с них хватит и деревянных ложек, и убиения насекомых перед домом, на солнышке.
И по воле одной из тех стремительных перемен настроения, которым он был подвержен, федералу вдруг все это показалось печальным и лишенным смысла, и это мгновенно отразилось в новой вспышке рефлексии, которая изумила Богдани.
— Я вообще не понимаю, чего мы здесь ищем! — заявил федерал. — Почему мы носимся по свету и хотим осчастливить людей и целые народы вопреки их воле, вместо того чтобы сидеть дома и лечить свои собственные раны и несчастья? А мы по Европе и ближней Африке строим для других отличные дороги, как будто превратились в фирму по строительству асфальтированных дорог!
Помолчал Богдани, грустно глядя на далекие тополя, помолчал и федерал, сделав затем окончательный вывод:
— Be’, vedremo![75]
Они находились перед Смилевцами.
Остановились, вышли из машины размять ноги. Расспросили, где дом Поздеров, и быстро нашли — это был дом Ичана Брноса. Село выглядело совершенно пустым: все находились в полях, дома остались только старухи да малые дети. Вайка поскорей отправила мальца за Ичаном, который чинил сбрую у Савы Мрдаля. Ичан подумал, что опять нагрянула какая-нибудь комиссия, которых было навалом и во времена Австрии и затем в Югославии, а теперь и в Италии, для регулировки истоков Париповаца, который обводнял огороды с капустой и распространял малярию по всему селу, и ему опять придется переносить их черно-белую планку и вытягивать жестяную ленту из футляра. Федерал и Богдани между тем в ожидании его возвращения прошлись по двору и обнаружили в самом его углу, под шелковицей, каменное корытце, из которого кормили поросенка. Многозначительно переглянувшись, они перевернули корытце ногой, внимательно осмотрели со всех сторон и наконец неопровержимо установили, что это и есть urna cineraria, о которой упоминал каноник Claccich в своем сочиненьице «Vestigia romane», и что сделана она, вероятно, в близкой Градине, древнеримском Brebentium’е, где когда-то располагались VII, а затем XI легионы.
Чтобы время не пропадало даром до прихода Ичана, Богдани, недурно владевший народным языком, решил, что не худо от живых свидетелей, помнящих Миле с самого его детства, узнать нечто о нем малоизвестное.
— Слушай, старая, — обратился он к Вайке, которая как раз в эту минуту чистила песком кадку, повернувшись к ним спиной и согнувшись
так, что лица ее не было видно, — слушай, старая, а ты знала Миле Плачидруга?— Ух! Мне да его не знать! — Вайка прекратила свое занятие и показала в перспективе свою голову из-за задницы. — Он мне вон куда забрался, с этим моим!..
— А каков он был ребенком, а?
— Мерзкий парень, хуже не бывает… — Но, тут же спохватившись, добавила: — Да ведь не знаю, может, он потом, в большом мире, и поправился?
Появился Ичан. И его тоже, словно бы невзначай, они спросили о друге его детства.
— Каков же он был?
— Ну… как сказать, и не такой уж плохой, как толковали, — выцедил Ичан и мудро заключил: — Хуже всех к самому себе был, вот в чем штука.
Ему сообщили, что свиное корытце относится к римской эпохе и сделано в Градине, что об этом написано в книгах. Ичан, правлда, прямо ничего не отрицал, но стоял на том, что «корытенько» (теперь он так его окрести) лежит там, где его видели, должно быть, с первых дней творенья и что обнаружил его там отец, покойный Ачим Брнос, когда, лет пятьдесят тому назад, переселился сюда из Буковицы и вошел в дом к Вайке Поздеровой. А старая Вайка клялась всем на свете, что сосуд этот здесь с той поры, как хозяйство Поздеров возникло, и что еще ребенком она слыхала, будто был он здесь и прежде, еще издавна, в те поры, когда на этом самом «фундаменте» жил какой-то древний поп Адам, у которого было девять дочерей и восемь из них он повыдавал замуж, всех за людей именитых и попов, а девятая, Милойка… но здесь гости повернулись спиной, поскольку дальнейшее их не интересовало, и пошли в село.
Коль скоро они оказались здесь, решили по пути заглянуть и в церковные книги. Книги эти, к счастью, тогда еще были целы, и желание вполне было осуществимо. Но, к сожалению, в них мало что заслуживало внимания: можно было узнать, что в четвертый день (или семнадцатый) июля 1906 года у отца Обрада Плачидруга и матери Илинки Шево, состоявших в законном браке, родился младенец мужского пола, который при крещении наречен был Мило, а крещение совершал приходский священник Михайло Радойлович, при чем присутствовали кумы Ачим Брнос и Илия Скокна… В этом месте федерал с огорчением подумал, насколько было бы лучше, если б отца звали Илия Скокна (Elia или даже Elio Scocna! — это звучало бы превосходно, почти как Stelio Effrena!..[76]) или хотя бы кума звали Обрад Плачидруг! Но что поделаешь? Федерал, так сказать, по-мужски взглянул неудаче в лицо и, подготавливая свою речь, коротко задержался на детских годах Миле: увидел свет в семье тружеников, крепких хлебопашцев, обожженных солнцем подобно пастухам с Абруццей, в скромном каменном домике в Смилевцах, неподалеку от древнеримского Бребенциума, возле самой дороги, на которой словно бы еще слышно эхо двухтысячелетней победоносной поступи римских легионов и с которой Миле еще младенцем жаждущим взором смотрел в долину Задара, сверкавшую в лучах солнца подобно драгоценной фибуле, которая соединяет его родной край с другим берегом и через него — с Адриатикой, колыбелью культуры, и т. д….
Месяц спустя состоялось торжественное открытие Dopolavoro. Перед строем черных рубашек федерал совершил символическую поверку павшего героя. На его возглас: «Emilio Placcidrug!» — вся рота в сотню глоток рявкнула: «Presente!»[77], подтверждая таким образом, что частица духа Миле живет в каждом из них. Особенно усердно ревел некий приземистый и смуглый, весь в кудрях парень из первой шеренги, с длинной кисточкой на черной шапке, лихо сдвинутой на самый затылок. Деревенские мальчишки, чьи головы торчали из-за изгороди, толкали друг друга локтями в бок, указывая на этого, яростно вращавшего глазами, удальца:
— Вон, вон на того погляди, на коротышку, в конце — у, какой!..
Для увековечения памяти воздвигли перед Общинным домом, Dopolavoro, в тени пиний, цементный памятник в виде римской стелы — Столп Эмилио Плачидруга, на котором с одной стороны была изображена римская волчица, с другой — крылатый лев св. Марка, а впереди ликторский фашистский топор с прутьями; на вершину этой стелы водрузили сосуд со двора Ичана, вовнутрь которого укрыли металлическую чашу, из которой кротко попыхивали язычки пламени. В зале Дополаворо устроили банкет, после коего, для народа, прокрутили два короткометражных фильма: «Народ области Эмилия с воодушевлением выполняет поставки зерна» и «Свадебные обряды на Сардинии».
Всю эту церемонию снимал на пленку, устроившись в сторонке, человек-специалист; весь он целиком раскорячился в непотребной позе: присев на корточки, снимал снизу, а левую ногу, вывернув, вытянул далеко вперед; казалось, что он одновременно и прячется за кустом, и собирается прыгать через большую лужу. Прибор его приглушенно потрескивал, а стоявшие в строю люди салютовали винтовками, не сводя глаз с командира — лишь кончиком носа следили они за снимавшим человеком; они тоже со своей стороны старались, чтобы съемка удалась получше. Ибо впоследствии все это торжество будут смотреть сотни и сотни тысяч людей, там, за морем, и сицилийцы, и сардинцы, ленту под названием «Население патриотического Няфали отдает дань уважения лучшим» вместо этих «Сардинских свадебных обрядов», которые сегодня смотрели няфаляне.