Знак Вирго
Шрифт:
Уже напрочь сгнил в безымянных рвах, кое-как засыпанных теплой июньской землей, первый эшелон зачинателей и продолжателей революционных побед пролетариата — остались скелеты с дыркой в затылочной части черепа;
уже вовсю разлагались мертвецы второго эшелона, брошенные несколько месяцев назад в мерзлую февральскую землю;
уже определились кандидаты в последующие фаланги мучеников и мертвецов, — но до того, как стать ими, многие из них сами вдоволь помучили и поубивали;
уже конституционное солнце имени товарища Сталина осветило все углы и закоулки и согнало последние тени с лика ликующей страны;
уже каждый младенец знал, что «над советской землей свет не сменится мглой, солнце-Сталин блистает над нею»;
уже на заводах и пашнях, в забоях и свинарниках, за столами с яствами и за колючей проволокой, возле доменных
уже французский интеллектуал Жан-Ришар Блок писал в газете «Правда», что навсегда отказался «от запятнанного достоинства граждан капиталистического мира» и яростно призывал: «Будем на чеку, товарищи, будем бдительны!»;
уже другой интеллектуал, Лион Фейхтвангер, побывавший в Москве на январском судебном процессе, написал, что никогда не забудет, как Георгий Пятаков, господин среднего роста, средних лет, с трясущейся острой бородкой, стоял перед микрофоном и, словно читая лекцию в высшей школе, спокойно и старательно повествовал о том, как вредил в промышленности; и как Карл Радек, оттолкнув Пятакова от микрофона, сам встал на его место и начал рассказывать о своих чудовищных делах, помешивая ложечкой чай в стакане, бросая туда ломтики лимона и отпивая мелкими глотками; трудно было забыть писателю и подробные показания инженера Строилова о том, как тот попал в сети троцкистской организации и никак не мог вырваться; а также свидетельство бывшего сапожника, героя Гражданской войны Дробниса, трижды приговоренного белогвардейцами к расстрелу и чудом спасшегося, который, путаясь и запинаясь, стараясь вывернуться, был вынужден признать, что устраивал взрывы и диверсии на заводах и фабриках по заданию троцкистского центра; Фейхтвангер пишет дальше, что, хотя не все ему было ясно, однако процесс убедил в виновности подсудимых; впрочем, раскрыть до конца их вину и искупление, скромно заключает писатель, сможет только какой-нибудь великий советский литератор; и венчали мнение прозорливого автора слова мудреца Сократа: «То, что я понял, прекрасно. Из этого заключаю, что остальное, чего я не понял, тоже прекрасно»;
уже была снята с репертуара в Камерном театре опера-фарс насквозь пролетарского поэта Демьяна Бедного «Богатыри», поскольку пыталась представить разбойников Киевской Руси как положительный революционный элемент и огульно очерняла богатырей русского эпоса;
уже утвержден был проект реконструкции ленинградского абразивного завода «Ильич», и многотиражка «Ленинец» начала выходить в иркутской школе имени Ленина;
уже в московской образцово-показательной школе N 32 по 2-му Обыденскому переулку («Мопшик» — ее называли), где учились дети высокопоставленных родителей — Алиллуевых, Микояна, Пятакова, Радека, и отчасти их шоферов и другой обслуги, и куда не приняли будущую жену Юры, хотя она жила почти рядом со школой, уже там, на школьном собрании, сын Пятакова публично отрекся от своего отца и проклял его как врага народа;
уже финляндский министр иностранных дел Холсти лично выразил соболезнование по поводу смерти товарища Орджоникидзе, а съезд советов Таджикистана возобновил свою работу в Сталинабаде;
уже похоронили заслуженного артиста республики Осипа Басова и состоялся тираж 13-й всесоюзной лотереи осоавиахима;
уже в Большом зале консерватории прошли концерты Ирмы Яунзем, дирижера Ансерме и пианиста Марешаля (Франция), спели Давыдова и Рейзен, сыграли Нейгауз и Флиер, Оборин и Фейнберг, Коган и Буся Гольдштейн, еще не ставший профессором Венской консерватории;
уже Небольсин и Лосский поставили «Сказку о царе Салтане» в Большом, а Михоэлс и Тышлер — пьесу «Разбойник Бойтре» в Еврейском театре на Малой Бронной;
уже закончилась десятидневная радиопередача гимнастических упражнений по комплексу ГТО и наступило настоящее лето, -
а Юрин поезд все тащился и тащился по синеватым рельсам и никак не мог дотянуть до Москвы свой стучащий и трясущийся хвост.
Но вот последняя смена паровоза, и, почуяв близкое стойло, он встрепенулся, выбросил в экологически неиспорченное еще небо порцию плотного дыма с угольной пылью, натянул хвост струною и помчался по хлипким шпалам, радостно бормоча: «До-мой, до-мой!..»
Москва не встретила Юру как героя, но и не пригвоздила к позорному столбу как дезертира, труса, слабака или неудачника. (Кое-что из этого набора
было еще впереди.) Пока же никто им особенно не интересовался, да и пора стояла летняя: одни уже разъехались, другие готовились к экзаменам, третьи успели позабыть, почему его так долго не было. Дома с расспросами тоже не приставали — больше напирали на то, как он там все это время питался, а что до состояния души, никто в нее не лез, и Юру это вполне устраивало. Потому что в ней (в душе) особого комфорта не было. Он, в общем-то, сознавал, что съездил зря: никаких уроков не извлек, ничему не научился, ничего нового, в сущности, не увидел; от своего сплина, или как там еще назвать — хандры, уныния, меланхолии, «гамлетизма» (Шекспира он читал почти всего), от «чайльд-гарольдства» (Байрона он не читал, но картинки к поэме видел в толстенном томе Брокгауза и Ефрона) — от всех этих малоприятных черт он так и не избавился; на столбовую дорогу не вышел, свое место в жизни не определил; более терпимым к бабе-Нёне или к брату Жене не стал; менее обидчивым — тоже; все так же мешали и раздражали громкие посторонние звуки (радио, соседские голоса), когда читал или занимался; все так же страшило предчувствие ночи и шарканье бабы-Нёниной желтой картонки с постельным бельем; все так же не было желания идти осенью в школу и снова тянуть надоевшую лямку…Все это на одной чаше весов, а на другой… На другой — уже ставшие смутными, потому что не запали глубоко, впечатления от маленького одряхлевшего города Тобольска; мимолетные знакомства, о которых почти нечего рассказать; нелепая охота, неудачный поход в деревню, болезнь, неловкость общения с хозяйкой, которая только и ждет твоего отъезда; обманутые надежды на экспедицию в Обскую губу; ни одного романа с красивыми высокогрудыми блондинками; пароход из Тобольска в Тюмень, забитый озабоченными людьми с мешками, такой же — вагон поезда; ну, правда, мысли о Нине Копыловой перестали беспокоить — окончательно выветрились из головы, — но они ведь и не очень переполняли ее: так, были не слишком значительным довеском к обидам — на школу, на бабушку, на… сейчас уже и не вспомнишь, на что и на кого.
Странное дело: прежнее чувство дружбы — те друзья, насильное отторжение от которых стало главной причиной, так ему думалось, добровольной сибирской «ссылки», — все это отдалилось тоже, если не исчезло совсем. Конечно, их во многом можно понять: все-таки, десятый класс, поступление в институт, летние месяцы… С Колькой Ухватовым еще раньше отношения испортились; Андрюшка с головой утонул в своем романе с Людой; Витя… который писал такие подробные дружеские письма, обещал прислать в Тобольск литературный школьный журнал «Мы» (Юра его так и не видел), выражал отчаяние по поводу своих отношений с Ирой Каменец, твердо собирался поступать в Архитектурный… то есть, в Химический, а теперь усердно готовится в Инженерно-строительный… и все свободное время проводит с Ирой… Витю он тоже пока не видел…
Но Юру сейчас это не мучило и не обижало… Почему? Он не задумывался. Не знал… Может, перегорело за три с лишним месяца… А может, и не было ее, взаправдашней, подлинной дружбы — только так… когда рядом, когда видишься каждый день… Но что же такое тогда — «подлинная»?.. Если судить по книжкам, то — общность взглядов, интересов, внимание, понимание; за друга «хоть в воду», хоть на шпагах; товарищество, взаимовыручка… Разве этого не было? По мнению некоторых учителей — еще как было, даже слишком. Впрочем, как может в таких делах быть «слишком»? «Слишком высокий», «слишком толстый», наконец «слишком злой» — понятно, но «слишком преданный другу», «слишком внимательный» это все равно, что «слишком честный», «слишком правдивый»… Чушь какая-то…
Может, дело все в той же незрелости чувств, чем так отличалось мое, да и не только мое, поколение? А уж способствует ли избыточный, патологический коллективизм и стрижка под одну гребенку своевременному созреванию этих самых чувств, не мне решать…
Много лет спустя я заглянул в советский энциклопедический словарь на букву «Д» — «Дружба». Этого слова не нашел, была лишь «дружба народов». Оказывается, она есть не что иное, как «всестороннее братское сотрудничество и взаимопомощь социалистических (и никаких других!) народов и наций на основе единства строя и марксистско-ленинского мировоззрения…» И еще она — «воплощение правильной национальной политики коммунистических партий…» А также: «…отвечает жизненным интересам… составляет основу единства в борьбе за мир… за торжество идей коммунизма».